Теперь мне стало ясно, что ни о каких ходах и думать нечего: смешно было мечтать о том, чтобы сломать ногу и залечь в больницу или еще хуже — каким-либо образом, если проблему семнадцатой решу именно я, подсунуть верную мысль, ход папе. (У меня даже скулы до боли сводило от мысли, что он будет радоваться, не зная, что все это сплошной обман, просто я очень хорошо представлял себя на его месте.)
Довольно быстро я освоил управление «амфибией», которую нам с папой выделил Зинченко, и иногда по вечерам, когда мне становилось особенно не по себе, я говорил дома, что слетаю к кому-нибудь там из ребят, а сам плавно поднимался в воздух и, выбравшись из строгого, по правилам воздушного движения, надгородского пространства, летел по прямой куда глаза глядят, забираясь чуть выше воздушного уровня, где свои, менее сложные правила все же были, на уровень, где никаких правил не существовало, но просто было
Я гасил сигнальные (обязательные для всех) огни и мчался с дикой скоростью над темной землей. Патрульные милицейские «амфибии» ничего поделать со мной не могли, я шел как темный призрак, без единого огонька, и они либо вообще не замечали меня, либо замечали слишком поздно — скорость у меня (хотя их «амфибии» были мощнейшие) была куда выше их: как-то я, размечтавшись о таких полетах, за три дня начертил и тайком за неделю собрал микроприставку к двигателю нашей «амфибии», которая легко, за считанные секунды, монтировалась или снималась с двигателя, запросто умещалась в моем портфеле и мощность двигателя увеличивала феноменально.
Я мчался в темном небе над темной землей с невероятной скоростью, внимательно следя за огнями патрулей, и возвращался обратно, когда совершенно выматывался от этой дикой гонки. Иногда я (хотя это тоже было запрещено), погасив сигнальные огни, зависал низко над «Тропиками», открывал иллюминаторы и долго сидел, ни о чем не думая и только чувствуя, как мягко по щекам, шее и волосам струится снизу теплый, влажный тропический воздух, а внизу, в гущах деревьев, за высоченными стенками из прозрачного плекса спросонья скандалят обезьяны и рыкают львы.
Однажды я, выбрав темный беззвездный вечер и тоже выключив сигнальные огни, завис прямо над Наткиным домом. Двигатель работал (я отладил его) почти бесшумно, я расхрабрился и опустился еще ниже, но не слишком близко, чтобы на меня не упал шедший из окон свет. Свет в ее комнате не горел, и мне стало нехорошо от мысли, что она не дома, прыгает где-нибудь, носится, хохочет, веселится и совсем не думает обо мне. Я подумал еще, что, может, она не в своей, а в другой комнате или сидит в темном тайничке у колодца, но это было всего лишь предположение, и я не успокоился.
Тут же я услышал, как резко хлопнула входная дверь коттеджа (калитка не щелкала, я знал твердо; слух мой был напряжен до предела, значит, кто-то вышел из коттеджа, а не вернулся домой), я мягко взмыл слегка вверх и увидел в слабых отблесках уличных фонарей, что от коттеджа к калитке идет ее отец, ну, это светило науки. Зачем-то я включил микрофон обратной связи с землей и направил луч щупа в сторону светила и вдруг услышал:
— Н-да-а-с!.. Это в наш-то просвещенный век… Забавно..
Молча он шел к калитке, но не дошел, остановился на полпути и начал (я даже обомлел) вслух читать стихи:
Не знаю почему — разволновался я ужасно.
Он замолчал.
После снова заговорил:
— Конечно, что-то в них от машины есть. Вполне. «Канавки по камешкам»… Н-да-с… Но иногда — странное чувство: очень