Но слова мало что передают, больше говорят интонации, улыбки, взгляды, а они говорили, что любовь вполне способна примирить науку и религию. Мне стало по-настоящему страшно, только когда меня начали звать в аспирантуру, и я понял, что я действительно выбираю свою судьбу — вот тогда-то наука, которой я занимался с таким пылом, показалась мне маленькой и жалкой. Я, как и многие, начал придумывать берлоги, в которых могли бы ужиться оба эти медведя, наука и религия. Ну, например: первое — в мире есть ненаблюдаемая часть; второе — она изредка способна посылать сигналы в этот мир, эти сигналы мы называем чудесами; третье — единственное устройство, способное ощущать связь с нездешним миром, это человеческий мозг. Но почему эту связь не ощущают другие приборы? Они недостаточно для этого сложны — я выплетал эту тягомотину довольно долго, но однажды силы притворяться кончились, и я признал: излагать религию языком науки означает брать у каждой из них худшее — у науки занудство, у религии бездоказательность.
— Да, папа это часто повторял.
Надо было выбирать что-то одно. Но этот выбор повергал меня в такую тоску, словно я должен был выбирать, кого из них обречь на смерть — отца или мать. Отец говорил, что такой научной логики, как у меня, он еще не встречал, а он слов на ветер не бросал, он сам был крупный ядерщик. Но меня это совсем не вдохновляло. Допустим, у меня открылся бы редкий дар жонглировать столовыми ложками — и что, по этой причине я должен был бы жонглировать ложками до конца моих дней? Мама же утверждала, что я прирожденный проповедник и что первые мои слова еще в пеленках были «добром побеждать зло». Разумеется, маме, прелестной фантазерке, нельзя было верить ни в едином слове, она не умела отличать свои выдумки от реальности. Но я и правда больше всего завидовал не тем, кто делает великие открытия, а тем, кто глаголом жжет сердца людей. И я чувствовал, что в моем сердце действительно пылает какой-то уголь, но он жжет одного меня и скоро превратит в пепел. И все кончится, как с лермонтовскими тремя пальмами: и солнце остатки сухие дожгло, а ветром их в степи потом разнесло.