Прайаму Фарлу никогда не надоедает эта фантасмагория Риджент-стрит. Бесконечное, разнообразное зрелище еды, живой и мертвой, и свершителей, во веки веков свершающих свершенья, и миллионов и миллионов сигарет, ладанным дымом курящихся в устах юных красавцев — редкое зрелище, какого он ни разу не встречал, сколько ни колесил по свету — удивительно благотворно на него действует, тешит, убаюкивает душу. Но ни разу он не досмотрел все эти красоты до конца. Нет! Уже дойдя до Барнс-Стейшн, он видит, что все это тянется и тянется, — дальше, дальше; однако, полный до краев, он садится в омнибус и возвращается домой. Омнибус взывает к иным его потребностям; омнибус — антидот. В омнибусе чистота сближена с благочестием. В одном окне прославляется мыло, в другом, вслед за прелюдией: «Все это правда, и всем надо это знать», излагается религиозная догма; третье же окно вас умоляет не делать в омнибусе того, что вы не стали б делать у себя в гостиной. Да, Прайам Фарл всякого навидался, но никогда еще не видывал он города, столь странного, столь полного непостижимых, удивительных вещей. Жаль вот только, что он не открыл Лондона пораньше, когда так жадно искал романтики.
На углу Главной улицы он вышел из омнибуса и немного постоял, поболтал с табачником. Табачник — плотный мужчина в белом фартуке, он вечно стоит за прилавком и продает табачные изделия самым уважаемым жителям Патни. Все мысли его о Патни и о табаке. Убийство на Стрэнде его заденет куда меньше, чем поломка автомобиля на Патни-Стейшн; а смена кабинета — меньше, чем смена программы в кинематографе «Патни Эмпайр». Склонный к пессимизму, он, страшно сказать, не верил даже в Первопричину всех причин, пока однажды витрину «Салмана и Глюкштейна» не раскокал забулдыга, — вот тут уж Провидение на несколько дней возвысилось в глазах табачника! Прайам любит поболтать с табачником, хоть тот непроницаем для чужих идей и не высказывает своих.
В то утро табачник стоял в дверях. На другом углу стояла та старуха, которую утром заприметил Прайам. Она продавала цветы.
— Прелестная старушка! — от души высказался Прайам, после того, как они с табачником сошлись на том, что утро выдалось прекрасное.
— Раньше на другом углу стояла, да позапрошлым маем полиция ее переместила, — откликнулся табачник.
— А почему полиция ее переместила? — удивился Прайам.
— Не знаю даже, что тут вам сказать, — отвечал табачник, — но я ее вижу вот уже двенадцать лет.
— А я только сегодня утром ее заметил, — сказал Прайам, — вижу из окна: она идет по Вертер-стрит. Смотрю и думаю: «В жизни не видывал такой чудесной старушки!»
— Да будет вам! — проворчал табачник. — Костлявая и грязная она.
— А мне даже нравится, что она грязная, — не сдавался Прайам. — Пусть и будет грязной. Станет чистой, будет уже не то.
— Я грязь не уважаю, — постановил табачник. — Гораздо бы приличней было, если б она мылась по субботам, как все порядочные люди.
— Что же — сказал Прайам, — мне — моего обычного.
— Нет, это вам спасибо, сэр, — говорил табачник, возвращая сдачу в три с половиной пенса с шестипенсовика Прайама, покуда тот его благодарил.
Кажется, ну что такого особенного в этом разговоре! А Прайам Фарл вышел из лавки, с отчетливостью сознавая, что жизнь прекрасна. И он нырнул в Главную улицу, и затерялся в толпе колясочек и милых женственных женщин, честно толкавшихся в поисках еды и облачений. У многих с собою маленькие книжицы, в которых столбиком записано, что они, их обожатели, и отпрыски взаимной склонности съели, или вскорости съедят. На Главной улице — одна сплошная роскошь: ничего необходимого вы не найдете на этой улице. Даже в булочных — горы кишмиша и берлинского печенья. Толковые календари, граммофоны, корсеты, цветные открытки, манильские сигары, маркеры для бриджа, шоколад, экзотические фрукты, и просторные особняки — чего только не выставлено на продажу на этой улице! Прайам купил шестипенсовое издание «Опытов» Герберта Спенсера за четыре с половиной пенса и взошел на мост Патни, чьи благородные аркады отделяют второй ярус, по которому катят омнибусы и фургоны, от яруса первого, где проплывают лодки и баржи. И, засмотревшись на простор реки, на висячие её сады, он задумался; и очнулся только тогда, когда через реку промахнул электрический поезд, всего в нескольких метрах от него. А далеко-далеко угадывались башни-близнецы Хрустального Дворца, чудеснее мечети!
— Поразительно! — пробормотал он радостно. Да, жизнь — прекрасна! Патни — в точности, как описывала Элис. В урочный час, когда слева и справа от него зашлись колокола, он пошел к ней, домой.
Крах системы Патни
И вот, в самом конце обеда, над последней стадией которого они всегда просиживали долго, Элис вдруг вскочила, не доев своего чедера, подошла к каминной полке и оттуда взяла письмо.
— Может, глянул бы, а, Генри? — и она подала ему письмо. — Утром пришло, да кто ж утром такими вещами станет заниматься. Я его и отложила.