Апельсин сбивает на длинной зеркальной стойке бара один бокал с коктейлем, другой. И вот они валятся, как кегли, задевая друг друга.
Средь визга хохочет за стойкой пьяный толстяк с отполированной лысиной. Уворачиваясь от летящего апельсина, он вдруг падает навзничь с вращающегося стула прямо в лужу с осколками.
— Здорово? — толкает локтем мой спутник.
— Здорово… — отзываюсь я.
Мне стыдно быть здесь. Стыдно смотреть, как невозмутимый швейцар в галунах и два милиционера уводят к выходу человека с орденами. Он не сопротивляется, только прижимает к груди опустевший пакет.
На поверхности нашего столика тоже пузырится лужа, где, словно глаз, плавает желток из коктейля «Маяк».
Зачем я здесь? С кем я? Предчувствие беды томит душу.
Худой, востроносый, мой спутник тянет через соломинку новый коктейль, поставленный официанткой, пристаёт:
— Пей! И поедем в гости. На всю ночь.
— В какие гости?
Все уже вытерто, выметено. Как не бывало того человека с апельсинами…
— Есть у меня две знакомые. Балерины. Учти — ввожу тебя в высший круг! Имел когда-нибудь балерину? Ножки длинные, как дорога Москва — Пекин. Елисеевский ещё открыт, купим коньяк, возьмём такси… Эти дамочки умеют все, — вкрадчиво бубнит он под ухом.
Знаю, он ненавидит меня. И даже не за то, что я принят в Литературный институт (лауреат Сталинской премии сдержал своё слово). Мой спутник не принят. Зато его стихи печатают. Как какой-нибудь праздник — в «Вечерке» его стихотворение. Он ненавидит меня за то, что я пишу о другом.
Сегодня после лекций у нас в актовом зале состоялось много раз откладывавшаяся встреча с руководителем Союза писателей, прославленным прозаиком.
Руководитель, он и пришёл руководить. Седовласый, с ветчинно–красным лицом, говорил об ответственности перед партией и народом, о социалистическом реализме. Все это были расхожие газетные штампы. Я сидел в заднем ряду и думал: сознаёт ли он, что ради этого не стоило приходить? По–настоящему талантливый человек, верит ли он сам в нудные прописи? Что-то заставляло в этом усомниться, хотя голос был твёрдый, государственный. И на вопросы отвечал столь же твёрдо.
— Почему притихла борьба с космополитизмом? — спросил поэт–второкурсник из морячков, демонстративно оглядываясь, ища меня в зале.
— Борьба с космополитизмом была, есть и будет нашей постоянной заботой, — устало, но с все той же твёрдостью ответил руководитель. — Если вы возьмёте последний номер «Нового мира», увидите большую статью Симонова, разоблачающую пасквильные романы Ильи Ильфа и Петрова.
Морячок ещё раз победно оглянулся и сел. Тут-то и коснулось меня предчувствие беды.
Да ещё в подвале, в раздевалке, возник, словно ниоткуда, этот самый искуситель — Витька Дранов. Пролез, проник, протырился на встречу, а потом увязался за мной, затащил в «Коктейль–холл», угощает, сорит очередным гонораром.
— Не поеду я к балеринам. Будь здоров.
В сумерках ранней весны подхожу к своему дому на Огарева, когда за спиной опять возникает голос:
— А ножки-то длинные… Может, поедем?
Вдоль тротуара ползёт такси, из окна высовывается Витька, кривая улыбочка змеится на лице.
— Сгинь! — говорю я и поворачиваю в подъезд.
Глава двенадцатая
— А знаете, Артур, у вас очень редкая фамилия. Тем не менее имеется однофамилец. И довольно знаменитый, — игриво сказал Николай Егорович, когда мы встретились у дышащего морозным паром метро и зашагали переулками к лаборатории.
— Это вы о ком? Американском кинорежиссёре?
— Эрих Мария Ремарк. Ведь на самом деле он — Крамер. Перевернул фамилию наоборот. Чтобы зря не дразнить нацистов своим еврейством.
Я не стал говорить о том, что это мне известно. Любопытно было послушать, к чему бы философ поднял эту тему…
Но Николай Егорович перешёл на другое. Он клял мороз, который действительно что-то уж слишком забирал. Переулки, клочковато освещённые фонарями, были по–ночному пусты. Даже автомашины не ездили. Прокатил заиндевелый милицейский газик, и снова тихо. Как в деревне. Лишь потрескивали деревья, роняя снег с ветвей.
— Градусов двадцать пять, — сказал Николай Егорович. — К ночи ещё понизится.
То ли от этих слов, то ли от стужи я почувствовал знобкую волну, пробежавшую по плечам, с благодарностью вспомнил Анну Артемьевну — хорош бы я был сейчас в плаще!
Пальто было тёплым, надёжным. Познабливало скорее от нарастающего волнения — каждый шаг приближал к лаборатории, которая, казалось, должна была стать вехой в цепи событий последних месяцев.
— Вехой! Вехой! — раздалось вдруг в морозном воздухе.
Размашисто шагая по мостовой, нас обогнала высокая женщина в меховом полупальто, брюках, заправленных в сапожки. Обогнала и свернула налево во двор. Я покосился на Николая Егоровича.
— Я что-нибудь говорил сейчас?
— Нет.
— А почему это она крикнула?
Тот покрутил пальцем у виска, объяснил:
— Здесь много таких. Завлаб создал очень нездоровую среду. Впрочем, сами увидите.
— Кстати, как его зовут?