– У ворот – митинг, заправляют оборонцы. Спрашивают: вы за оборону, товарищ? Отвечаю: война – войне! Они окрысились. Не снабдили ни деньгами, ни одежей, на собраниях и митингах говорить не разрешали. Но каторжная одежа имела великую силу. Слова не дают, а я самочинно – на трибуну и заявляю: «Товарищи, только сейчас вы сняли с меня кандалы, сняли их с моих ног и мыслей, а мне здесь их надевают вновь: мне не дают говорить». Народ за меня, гудит, орет, оборонцы затыкаются. Вынуждены дать слово. И тогда я решил покинуть эсеров и пошел к большевикам…
Он что-то еще толковал, все про политику, революцию и «текущий момент», а она перестала его слушать, и думала: Антон в тюрьме, а я вот позвала купца, чтоб купил мое тело, собираюсь ему его уступить, то есть изменить Антону, а тело мое Антону только принадлежит, значит, задумала я грех, но ведь грех этот во спасение. Во спасение Антона.
– Мартын Иванович, вы отпустите Москвина? – прервала она Бобкова.
– Я постараюсь, только это не от одного меня зависит.
– От кого же?
– От начальства… и от вас, Надежда Ивановна… Можно потрогать? – и коснулся пальцем ее плеча, потом плечо поцеловал, обнял ее и привлек к себе.
Надя вырвалась и вскочила. Завела граммофон, стала перебирать пластинки. Попалось то самое, давнее, «El Choclo». Пустила музыку. Запел знакомый хамоватый мужской голос.
– Давайте, Мартын Иванович, потанцуем.
– Я не умею.
– Ничего, я вас научу, идите же сюда.
Он встал, приблизился, и она стала показывать ему, как нужно танцевать. Но, увы, ничего не получалось. Тогда она его обняла, и они затоптались под музыку на одном месте, обнявшись. Он стал ее целовать, она не сопротивлялась, опустила руку и стала трогать то напрягшееся, что когда-то назвала кукурузным початком. Он принялся расстегивать пуговки на спине ее платья, но она вывернулась, оттолкнула его и приказала:
– Сядьте, Мартын Иванович.
Нехотя он подчинился, побрел к дивану, ноги плохо слушались. Лил дрожащей рукой вино в свой бокал.
– Вы, Мартын Иванович, получите всё, что хотите. Условие одно – свобода моего мужа.
Он глотнул вина.
– Допустим. А что потом?
– Будем иногда видеться, – нашлась Надя.
– Вы, как это в книжках пишут, любите его, что ли?
– А вам-то что, Мартын Иванович. Я буду ваша. И всё тут. Никого не касается. Идите в ванную. Сполоснитесь. Вода теплая. А я постель приготовлю.
Он встал и нерешительно пошел, то и дело оглядываясь. Надя же быстро постелила, разделась, легла на спину, заложив руки под голову, и все поглядывала на его портупею с револьвером. Вот взять бы револьвер да и пальнуть в него, когда покажется в дверях. Убить. Но – нельзя. Тогда уж точно Антона ничто не спасет.
Бобков же, поспешно омываясь, все размышлял, как же ему показаться Наде. Одеваться полностью – глупо, все равно тут же придется раздеться. Совсем голым – неуютно, даже, наверное, непристойно, да и Гераклом он себя не числил. Вспомнил, что уже настали сумерки и мало что видно, махнул рукой, и отправился босиком в одних солдатских подштанниках.
Войти в нее первый раз он долго не мог: случилась великая сушь. Но, наконец, копье его попало в цель и немедленно извергло то, что должно было извергнуть. Второй раз получился длиннее и лучше. Но, двигаясь теперь с толком, чувством и с расстановкой, он вдруг заметил, что лежит она под ним равнодушной деревяшкой и, широко раскрыв глаза, отражающие заоконное сумеречное небо, спокойно смотрит в потолок. Попытался ее поцеловать, но она не далась. Он сел на край диванчика.
– Хочу света, – сказал он и направился к настольной лампе, что стояла под окном на маленьком столике. Повернул выключатель. Но электричества не было.
– На окне – свеча и спички. Зажгите. Хотя смотреть на меня не интересно. Постарела.
Зажег, вернулся к ней, и опять вошел в нее. Целовал, она уже не отворачивалась и даже глаза закрывала. Когда он уставал, она легко проводила пальцем по его спине и ягодицам, и тогда он кидался в сражение с новой силой. Наконец, уснул, похрапывая. Надя же не спала, на диванчике вдвоем было тесно. Она встала, надела халат, подхватила недопитую бутылку вина и со свечой пошла в Антонов кабинет. Порылась в ящиках стола, нашла остатки махорки, свернула самокрутку и закурила. Глотнула вина и заплакала.
За окном светало. По железу подоконника пробарабанили первые капли дождя. Потом дождь полил вовсю, запел, не умолкая, его ровный гул, и Надя вдруг перенеслась в давнее время, и тут случилось то, чего позже, вспоминая, всегда стыдилась, не понимая, как такое могло с ней статься. Вернулась в гостиную, легла к Бобкову, растолкала его и сказала:
– Иди же ко мне!
И все случилось вновь, только теперь ей было удивительно хорошо, она всем телом чувствовала настоящую радость. А неисчезающее острое осознание греховности радость только умножало. Я – шлюха, настоящая шлюха, думала она.