…Полгода назад ранним утром Надя проснулась в привычной тревоге: не опоздать бы в гимназию, но тут же счастливо вспомнила, что занятия иссякли, идти никуда не нужно и можно целый день валяться на диване, почитывая что-нибудь из Тэффи. Каникулы. Да здравствуют лень и свобода! Однако так ярко било в окно солнце, таким синим оказалось утреннее безоблачное небо, так светились во дворе желто-зеленым молодые листья тополей и кленов, что ее потянуло на волю. Захотелось, никуда не торопясь, побродить тихо и бесцельно, подышать спокойно, поглядеть по сторонам, и, как только Иван Егорович уехал на службу, Надя вышла из ворот и не спеша направилась в сторону Московской улицы. В торговых рядах только просыпались лавки; приказчики, открывая витрины, скрипели и стучали металлическими ставнями. Миновав Московскую, углубилась Надя в безлюдный поутру Ильинский сад, и опять ее восхитило яркое и дробное свечение молодой листвы. Вскоре она оказалась в дальнем углу сада, краю диком, неухоженном, похожем на настоящий лес. Он и был началом леса, который тянулся на многие версты по высокому берегу Змеюши. Здесь хмуро стояли высокие ели, им, казалось бы, все равно, что зима, что весна. Кое-где под ними еще сохранились лепешки грязного снега. Однако даже на темных суровых еловых ветках, на заостренных их концах, яркой зеленью светились молодые мягкие побеги. Надя шла над обрывом. Справа внизу в широкой долине речка подлинно что змеилась, не зря же ее прозвали Змеюшей. А за ней, растворенные в просвеченном солнцем густом воздухе, лежали подсыхающие, зеленеющие заливные луга, и кое-где, еще оставшиеся после апрельского разлива, тускло поблескивали большие лужи. Там, где плоскость долины плавно поднималась вверх, угадывались силуэты серых деревенских изб и небольшой колоколенки, на которой, как по заказу, вдруг ударил колокол. Равномерно и печально потек его звон. Надтреснутый, тихий, он летел нетвердо, трудно пробиваясь сквозь утреннюю дымку.
Надя замерла, впитывала этот звук, этот вид, все совокупно, сама она растворялась, исчезала, переставала думать и пребывала в таком блаженном состоянии довольно долго, как долго – сама не ведала. Вдруг голосом склочного ребенка что-то выкрикнула чайка. Надя очнулась, вздохнула и пошла дальше.
Впереди, саженях в двадцати, она увидела некоего человека, полускрытого кустарником. Он стоял спиной к ней на краю обрыва и совершал какие-то странные движения. Наклонялся вперед, будто кланялся, потом выпрямлялся и снова кланялся. Выпрямлялся. Замирал, выпрямившись. Кланялся. Выпрямлялся, замирал. Надя разглядела на голове у него белую повязку и встревожилась: сектант, изувер, язычник? Молится своим таинственным богам? Она остановилась, смотрела и ничего не понимала. Было страшновато, но любопытно, и она осторожно пошла, забирая влево, чуть углубилась в лес и кралась за деревьями и кустами, обходя странного человека полукругом, так, чтобы увидеть его не со спины, а хотя бы сбоку. Остановилась, разглядела, поняла. Ничего страшного – художник! Склонившись к мольберту, делает аккуратный мазок, выпрямляется, чуть отступает, чтобы разглядеть, что получилось, склоняется к палитре, кистью набирает краску, трогает ею холст и опять выпрямляется, оценивая, что вышло. Не успела Надя подумать, зачем это у него на длинноволосой голове наверчено полотенце, как он его с головы стянул и повернулся влево, опуская полотенце вниз, наверное в скрытое за кустами ведро или миску с водой, потому что потом распрямился, и видно было, как он полотенце это выжимает. А выжимая, вдруг Надю заметил и замер. Надя поклонилась, и он в ответ тоже. Теперь можно было подойти, и Надя двинулась вперед. Художник же, не отрывая от нее глаз, отбросил полотенце, вытащил из кармана своей толстовки блокнот и, пока она приближалась, попытался ее рисовать.
– Светлое видение, – поклонившись еще раз и пряча блокнот в карман, сказал он, когда она приблизилась. – Жаль, руки мокрые, чиркать мешают. Дозвольте представиться, Алоиз Баренбойм.
Вытирал руки о полы толстовки. Длиннонос, длинноволос, смугл, неопределенного возраста: то ли тридцать, то ли пятьдесят. Темные волосы с редкими седыми прядями. Похож на острую худую птицу. Надя протянула ему руку и назвалась.
– Не может быть! Вы, допустим, дочка господина профессора Андерсена?
– А вы знакомы с моим отцом?
– Кто ж не знает такого великого мудреца? Алоиз тоже знает. Писал для их хедера… института… писал Михайлу Ломоносова, императора здравствующего, императора усопшего, печального господина Карамзина. Нет, не может быть, такая честь…
Надя рассматривала полотно Алоиза.
– Как странно вы рисуете, – сказала она.
– Алоиз не рисует, а пишет. И ничего странного тут нет. Я не списываю, а передаю впечатление. Импресьен, знаете?
– А почему у вас деревья на том берегу получились синие?
– А какие же они, уважаемая барышня?
– Деревья всегда зеленые.
– Это если близко. И то – не всегда. А через много-много воздуха? Воздух-то синий. Сами посмотрите.
Он опять вытащил блокнот и стал Надю рисовать. Надя смутилась.