И для того чтобы вернуться домой, Ленин остается в этом вечном и вездесущем здесь, потому что здесь и есть дом.
И смотрит в облупившийся потолок своей комнаты.
Герман решительно не мог вспомнить, каким образом он оказался в квартире Петра. Сидя на краю кровати и разглядывая свой помятый костюм (кстати, а где правый носок?), в котором проснулся, он силился сложить обрывочные воспоминания о прошедшей ночи в единую картину; удавалось это с трудом, к тому же виски его сжимала чудовищная боль. За окном уже стемнело. Сидевший на подоконнике кот рассматривал Германа лениво прищуренными глазами.
Он оглядел комнату. Минимум мебели — кровать, компьютерный столик, книжный шкаф и комод.
На столике напротив кровати стоял компьютер: он ровно гудел, смирившись с тем фактом, что последний раз его выключали месяц назад. Рядом с монитором высилась покосившаяся стопка болванок. Переполненная пепельница угрожающе ощерилась ежиными иглами окурков, а на клавиатуру было и вовсе страшно смотреть; еще страшнее было представить, что таится под клавишами.
На верхней полке шкафа, не занятой книгами, стояли четыре оловянных солдатика — конные красноармейцы.
И розовый слоник на комоде.
Все это показалось Герману удивительно негармоничным и абсурдным, хоть он и бывал в этой комнате сотни раз.
Еще немного посидев на краю кровати, он нашел в себе силы подняться и дойти до кухни. Петр курил у окна в сером свитере и сильно потертых джинсах; увидев Каневского, он обернулся, окинул его невозмутимым взглядом и сказал с улыбкой:
— Доброе утро. Хотя сейчас уже вечер. Я был уверен, что ты проспишь до завтрашнего дня.
Герман опустился на стул и схватился за голову.
— Анальгина у меня нет. Есть банка соленых огурцов, — продолжал улыбаться Петр.
— Это было бы весьма в тему, — выдавил наконец из себя Герман.
— Но для этого придется лезть в холодильник, — продолжал Петр. — А там борщ. Ему уже месяц. Когда я видел его в последний раз, он пытался вылезть из кастрюли. Поэтому холодильник закрыт на ключ. Я боюсь туда заглядывать.
Герман простонал и зажмурил глаза, но тотчас открыл их, увидев перед собой невообразимо уродливую физиономию; кажется, это было лицо прошедшей ночи — его, Германа, лицо.
— Извини, — пробормотал Петр. — Шучу. Но сейчас я не могу ничего сделать с твоим похмельем.
— У меня только один вопрос, — проговорил Каневский после долгого молчания. — Как я оказался здесь?
— О, это просто. В девять часов утра я вернулся с работы и увидел тебя у подъезда. Ты спал на ступеньках. Я поднял тебя и затащил к себе.
— Не помню.
— Еще бы! Ты лег спать прямо в этом костюме. Ты был мертвецки пьян.
— Мертвецки, — повторил Герман. — Отличная фамилия для русского эмигранта в Америке. Герман Мертвецки, — и он слабо улыбнулся.
— Пожалуйста, налей мне хотя бы чаю, — попросил он спустя минуту.
Пока Петр наливал чай, Герман вновь попробовал закрыть глаза. Лицо, представшее перед ним, стало еще уродливее, оно было похоже на куриный окорок — точно так же, как и лица тех, в метро, и в то же время это было его лицо, перекошенное до неузнаваемости. Он раскрыл веки: перед ним стояла кружка чая.
Глаза — зеркало души, подумал он. Особенно закрытые. Закрытые глаза — самое страшное зеркало.
Отхлебнув из кружки, он поднял голову и спросил:
— Скажи мне — я уродлив?
— Ты? — Петр удивленно приподнял брови. — Нисколько. Уверяю тебя. С чего ты вообще это взял?
— Вот и хорошо, — Герман вновь углубился в изучение содержимого кружки. — Ты проводишь меня до метро?
Петр кивнул головой и отвернулся к окну. Герман заметил раскрытый сборник стихов Фейха на подоконнике.
Пропитанный дождем ноябрьский воздух потяжелел от запаха палой листвы, загустел темнотой и всем своим весом придавил набережную Смоленки, расплющив блестящие лужи, размазав слякоть по желтой траве. Под тяжестью этого вечера выли собаки, точно им придавили хвосты; а стоявшие вдоль аллеи фонари пригнули грязно-оранжевые головы и угрюмо уставились в землю.
Распрощавшись с Каневским, Петр неторопливо брел к дому вдоль набережной. Это была его первая прогулка по этому месту за последний месяц. Когда он последний раз гулял здесь в это время суток, еще не было темноты, но была монохромная серость, и в этой серости утонул весь город. Даже листья деревьев приобрели пепельный оттенок, и все разнообразие цветов преспокойно уместилось в диапазоне от серебристого до антрацитового. В тот сентябрьский вечер мир переключился на черно-белый режим, и в этом мире из всех желаний осталось только одно — спать.
И Петр заснул.
Теперь же он чувствовал себя проснувшимся — как человек, проспавший с утра и до вечера, вдруг осознает: скоро ночь, но спать этой ночью ему уже не суждено.