Читаем Здравствуй, Чапичев! полностью

Вместе с джанкойскими комсомольцами (Армянск и Перекоп входили в наш район) мы стояли в почетном карауле у гроба. В назначенный час траурная процессия двинулась к месту захоронения. Пятнадцать лет эта степь не слыхала артиллерийской канонады. И вдруг грянули орудийные залпы — один, другой, третий… Салют в честь героя Перекопа, в честь девятнадцатилетнего крестьянского паренька, погибшего в борьбе за власть Советов.

Яков стоял у своего орудия на положенном ему месте и, подняв над головой правую руку, застыл в ожидании исполнительной команды командира батареи. Сейчас тот произнесет зычным молодым голосом: «Огонь!» — и Яков, резко опустив руку, повторит это короткое, как выстрел, слово. Мне не понравилось выражение лица моего друга. Какое-то очень уж деловитое. Казалось, что Яков всецело поглощен лишь одной заботой: только бы не опоздать с исполнением команды, только бы не замешкаться. Конечно, залп должен быть одновременным, дружным, иначе это не залп. Я не раз слышал от Чапичева, что истинный огневик вкладывает в выстрел всю свою душу. Но почему такая деловитость?

Неожиданно, за секунду или две до выстрела, я увидел глаза Якова. Странные они были. Словно незрячие, как у слепца. Казалось, что их повернули зрачками во внутрь для того, чтобы они глядели в душу Якова, и больше никуда. «Сочиняет стихи», — обрадовался я. Обрадовался, потому что, потерпев неудачу с песней, Яков перестал писать стихи.

Недели за две до выезда в Армянск он сказал мне:

— Побаловался и хватит. Поэзия — штука серьезная, она баловства не терпит.

— Почему же баловство? — возразил я тогда. — Ты же любишь поэзию?

— Люблю, но что из того. Я ее люблю, она меня нет. Любовь без взаимности. Ничего хорошего от такой любви не родится. Только пустая трата времени. А время мне для другого нужно. Мне очень много надо работать, учиться, чтобы стать настоящим артиллеристом.

— Ну что ж, работай, учись, — сказал я. — Желаю тебе стать командующим артиллерией. От души желаю, честное слово. Но пиши, черт тебя побери, пиши. Кстати, могу тебе напомнить, что жил на свете такой артиллерийский офицер Лев Николаевич Толстой. И Лермонтов Михаил Юрьевич, тоже военный. Как видишь, одно другому не мешает, Яков.

— Знаю, им не мешало. Но это же Лермонтов и Толстой. Гении. Какое может быть сравнение? Мне бы с артиллерийским делом справиться, и то слава богу. И ты лучше не тревожь мою душу. Я уже решил, сделал выбор.

— Не торопись, Яша, прошу тебя. Лучше доверься сердцу, оно само выберет.

— Ой ли? — произнес Яков. И так тяжко, так печально он вздохнул, что я вовсе расстроился.

Не мог я тогда знать, что выбора у Якова не будет, что уже, в общем, все решено и за него, и за меня, и за всех нас, как говорил иногда сам Яков: «Решено, подписано и точка поставлена»…

Вечером мы сидели у железнодорожной насыпи, ожидая, пока за нашим эшелоном придет из Джанкоя паровоз. В вагонах беспокойно топтались и беспрерывно ссорились сытые, избалованные батарейные кони. Вдоль эшелона прошел, размахивая красным фонариком, невидимый в темноте сцепщик. Красноармейцы вполголоса пели какую-то украинскую песню. Яков соорудил небольшой костерик и при его свете стал что-то быстро записывать в тетрадь.

— Стихи? — спросил я.

— Нет, так просто, мысли и впечатления.

— А я думал стихи.

— Не получился стих, — вздохнул Чапичев. — Плохо вышло, коряво. А об этом нельзя писать плохо.

К костру подошли Миша Вейс и командир батареи Колесников. Они принесли большой арбуз и несколько дынь.

— Трофеи?

— Подарок, — сказал Вейс. — У меня тут знакомый баштанщик.

— Угощайтесь, хлопцы, — предложил командир.

— С удовольствием, — ответил Яков и достал из кармана складной нож. — Пить хочется.

— Как будто не жарко, — заметил командир батареи.

— Это у меня от волнения. Я, как волнуюсь, всегда во рту пересыхает.

— А чего ты волнуешься? — спросил Вейс. — Что-нибудь случилось?

— Так, всякое.

— Да, денек сегодня волнительный, — сказал командир, вытряхивая семечки из арбузной скибки. — Такой день не забудешь. Я с бойцами беседовал — переживают хлопцы. Все о Прохоре Иванове говорят. Такую дискуссию развели. Сотни вопросов задают, за год не ответишь.

— Вот бы написать книгу об этом пареньке, — задумчиво проговорил Вейс.

— А ты напиши. Стоящее дело, — поддержал его Колесников.

— Легко сказать: напиши. А как напишешь? Книга — это, брат, книга. А тут материала на две странички. Остальное неизвестно. Все — загадка. И уцепиться не за что. Вот если бы знать, откуда он родом?

— Может, еще узнают, — сказал Колесников. Говорят, ученые сюда приехали, они докопаются.

— Тогда другое дело… Мне бы только адресок. Даже не очень точный. Остальное я сам найду. Может, родные его еще живы. А может, он жену и детей оставил.

— Откуда жена и дети? Ему же было всего девятнадцать лет.

— В деревне рано женятся.

— Я сам деревенский, и, слава богу, двадцать шестой годок пошел жениху, — рассмеялся командир батареи.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее