Так вот, если сумеете, представьте себе степь, а в степи нашу передовую. Прямо перед фронтом две высотки, по-местному, курганы. Если эти курганы для наглядности начертить, то будет похоже на спину двугорбого верблюда. Один горбик — от нас справа, другой — слева. До правого километра полтора-два, левый чуть подальше.
Нашей роте было приказано овладеть высоткой, которая справа. Предполагалось сбить немцев внезапным ночным ударом с высотки и закрепиться на ней. Но внезапный удар не получился. Не знаю почему. Может, оттого, что немцы бдительно вели наблюдение, вовремя разгадали наш замысел, а может, в нашем «хозяйстве» какое-то колесико забуксовало. Так или иначе прочикались мы с этой высоткой всю ночь, овладели ею только на рассвете и понесли при этом большие потери. Лейтенанты наши все выбыли из строя, включая и ротного командира. Взводными стали сержанты, а остатки роты пришлось принять мне. К тому же вдребезги разбило рацию, а проводную связь с батальоном ночью мы не проложили. Послал я в батальон одного связного — он погиб, послал второго — тот тоже не вернулся. И я понял, что никто нам сейчас не поможет. Надо самому все решать. Но в башке всякие лишние мысли. К счастью, они быстренько улетучились под давлением фактической обстановки. И первой ушла глупая мысль об отходе. Глупая потому, что отходить было невозможно: между этой высоткой и батальоном почти два километра гладкой, как паркетный пол, освещенной ярким утренним солнцем степи — по ней не отойдешь. На этом «паркете» нас запросто могли перебить всех до единого. Затем сами собой ушли путаные мысли о прошлом и еще более неясные — о будущем. Остались только самые простые, деловые мысли. Их можно одним словом выразить: «Держаться».
Я понимал, конечно, что фашисты ни за что не захотят оставить нам высотку. Так оно и вышло. Сначала немцы обрушили на нас артиллерийский и минометный огонь, затем пошли в атаку. Мы их отбили. Затем снова огонь с воздуха и с земли. И снова атака. И эту мы отбили. Третью атаку едва сдержали. Не могу сказать, что в батальоне о нас забыли. Наша артиллерия, разумеется, не только батальонная, раза два крепко ударила по атаковавшим высотку гитлеровцам.
А день только начинался. Будь на небе бог, будь он на нашей стороне, он обязательно превратил бы день в ночь. Потому что только ночь могла нас выручить, только в темноте могла прийти к нам подмога из батальона. Но бога, конечно, нет. А день только начинался. И когда немцы в четвертый раз открыли артиллерийский огонь, я попрощался с самим собой: «Прощай, Прянишников, — сказал я себе. — Прощай, парень, мы уже не встретимся».
Но что это?.. Немецкие снаряды и мины пролетели над нами и разорвались где-то в тылу. «Все-таки идет к нам подмога, — подумал я, — все-таки идет». Оглянулся и увидел: пробирается к нам по степи один человек, всего-навсего один, а немцы будто взбесились, снаряд за снарядом в него посылают.
«Наверное, связной из батальона, — подумал я. — Связной с приказом от комбата. А зачем мне сейчас приказ? Что может быть в приказе? Держаться. Так мы и так держимся».
Но это был не связной. Вскоре к нам в окоп свалился замполит батальона капитан Чапичев. Лицо у него было черное, запорошенное перегоревшей, обугленной землей. Как только замполит добрался до окопа, немцы тотчас же перенесли огонь снова на высотку.
Оказавшись в окопе, Чапичев прежде всего встряхнул флягу. Но она была пробита в двух местах, вода вытекла. Я дал ему свою. Я думал, что он выпьет всю воду, а он только губы смочил.
— Немцы! — крикнул наблюдатель.
Началась четвертая атака. Как мы ее отбили, я теперь уже не помню. Но вот что запомнилось хорошо. Внезапно умолк один из наших пулеметов. В самый нужный момент умолк. Бросились мы с капитаном к нему: люди убиты, а пулемет цел.
— Подавай! — приказал мне капитан и тотчас же открыл огонь. Я подавал кассету за кассетой и смотрел на руки капитана. Они вцепились в рукоятку пулемета мертвой хваткой. Даже побелели, обескровились.
— Давай, давай! Так их, гадов! — проговорил капитан и лишь на миг повернул ко мне свое лицо. Вовек не забуду, так оно поразило меня: губы сведены, искажены ненавистью, ноздри раздуты, а глаза, словно не его они, словно чужие — веселые, озорные. Сам видел — не то не поверил бы, — что лицо человека может одновременно так ярко, так отчетливо выражать и гнев, и ненависть, и веселое озорство.
Захлебнулась четвертая вражеская атака. Наступило затишье. Только надолго ли?
— Дайте попить, — попросил капитан.
Я протянул ему флягу.
— Спасибо, Прянишников, — сказал он, сделав всего несколько глотков. — Чудесный напиток, лучше любого вина.
Я тоже отпил несколько глотков и подтвердил:
— Да, прекрасная штука вода…
— А я думал, что вы предпочитаете водку, — улыбнулся капитан.
— Да ну ее…
— Теперь, ротный, посмотрим, как дела в других окопах, — сказал Чапичев. Он повернулся, и тут я увидел у него на спине большое мокрое пятно.
— Вы ранены, товарищ капитан?
— Не может быть, не почувствовал.
— Ранены, ранены.
— Не надо кричать, Прянишников. Лучше посмотрите.