– Какой же он белый? – робко не согласилась девушка, поднимая стоящий под книжным стеллажом металлический ящик. – Скорей коричневый...
Эмаль на ящике когда-то была белой и яркой. Елена Юрьевна хорошо помнила, как красила его белой краской. Помнила этот ящик и новеньким, разноцветным, веселым – отец однажды принес его, он был полон халвы. Большой куб жирной, терпко пахнущей, чуть с горчинкой халвы... Потом ящик приспособили под муку, потом в нем держали клубки шерстяных ниток, еще позже и теперь – хранились фотографии. Постепенно разноцветная раскраска отшелушилась, появилась чернота изъеденной временем жести, и Елена Юрьевна решила покрасить его. Вот и эта краска, хоть пока держится, но потемнела; теперь лишь по памяти можно видеть ее белой, для постороннего же человека ящик коричневый, неотмываемо пыльный...
Елена Юрьевна приняла ящик, поставила себе на колени. Племянница стояла рядом, ожидая чего-то. Хотела, наверное, услышать «спасибо» или исполнить еще какую-нибудь просьбу. Или что?... Нет, Елена Юрьевна не могла благодарить, не могла посадить ее рядом и показывать заветные фотокарточки, – она все больше и больше, и не понимая сама, за что именно, злилась на племянницу, ее присутствие раздражало, лишало последних сил... Постепенно на протяжении этих двух месяцев отношения все хуже и хуже. Сначала, когда Елена Юрьевна списалась с матерью Натальи, своей настоящей племянницей, дочерью младшей, несколько лет назад умершей сестры, когда начались переговоры о том, чтобы девушка переехала к ней, казалось, что все будет хорошо, что появится необходимый уход, забота, общение, такие нужные в старости одинокому человеку. И Наталья вроде бы исполнительная, внимательная, а на самом деле – невыносимо. Невыносимо само соседство молодой, красивой своей молодостью, полной сил девушки и человека отжившего, ждущего смерти.
Она взглянула на племянницу, их глаза встретились, и Наталья поняла, быстро ушла на кухню. Чем она там занимается, не интересовало Елену Юрьевну, – может, читает, а может быть, готовит отраву, чтобы убить ее. Это бы было самое правильное, самое нужное им обеим... В самом деле: что дальше? зачем дальше?... Открыла крышку, сняла лежащие сверху свернутые грамоты, полуистлевшие, скрученные в трубку давнишние облигации займов, пачку дорогих писем. Положила на диван. Дальше – фотографии. Осыпавшиеся, побуревшие, истрескавшиеся – тридцатых, сороковых, пятидесятых, шестидесятых годов; семидесятых, восьмидесятых – более свежие, некоторые совсем как новенькие. А последнего десятка лет – ни одной. Да и не надо. Только расстраиваться, морщась сравнивать с другими... А вот – их много-много, и все почти в хорошем состоянии – из детства и даже тех времен, когда Елены Юрьевны на свете не было. Портреты давным-давно умерших людей, одетых в музейные ныне платья, сюртуки, шубы. Отец, в военной форме, с закрученными в стрелку усами, поручик на этом снимке; мать – молодая, светлая женщина с большими, притягивающими глазами. Это в пятнадцатом году, мать тогда была сестрой милосердия, через несколько месяцев она познакомится с раненым офицером Масленниковым, они полюбят друг друга, поженятся, а в апреле семнадцатого родится Лена. Елена Юрьевна...
Удивительно, но она помнит дословно рассказы матери, имена не только родственников, но и знакомых родителей, многих из которых в жизни никогда не видела, не знала. И сейчас, перебирая фотокарточки, она сразу узнавала на них всех, будто у нее в памяти сфотографированы те минуты, когда мать длиными вечерами так же перебирала их и рассказывала о каждой.
Незаметно стало совсем темно. И старуха, словно проснувшись, вдруг поняла: она не видит, что на той карточке, которую держит сейчас в руке. Но память, секунду назад находясь за рамками сознания настоящего, лучше, чем яркий свет, светила ей... Елене Юрьевне стало страшно. Скорее нашарила кнопку, включила стоящий возле дивана торшер.
– Наталья, который час?
– Гм... Половина пятого, – торопливо проглотив недожеванный кусок, ответила племянница.
Елена Юрьевна поморщилась, посмотрела в окно. Полоска между шторами сделалась черно-синей. Вот и вечер. Бесконечный декабрьский вечер. Как и тогда... Они сидели в этой же комнате, на этом же диване. Было зябко, сыро, как в подземелье, мать закутала дочерей и себя в толстый плед и перебирала фотографии. Вот эти толстые, на картоне, вечные фотографии. И мама подолгу рассказывала о каждой целую историю. О своих родных, о родных отца, о друзьях, об однокурсницах. И в такой же вечер отец принес завернутый в тряпку жестяной ящик с халвой. «Еще та, – похвалился он, – наша!» Каким-то чудом добытая. Под промасленной бумагой – темно-серая, твердая масса, пропитанная клейкой жарой, расплавленным солнцем... Ели ее, прогоркло-сладкую, с черным, похожим на глину, хлебом, запивали теплой водой...
– Елена Юрь... – Племянница кашлянула, поправилась: – Тетя Лена... Сегодня в театре Акимова «Зойкина квартира» идет. Гм-м... вы не будете против, если я сбегаю?