Не нарушая связи, Золя переключился от теории наследственности доктора Люка к Библии. Так, Пьер Фроман, главный герой «Трех городов» (Пьер — по аналогии с основателем Рима, а Фроман — по аналогии с легендой о злаке[180]), своего рода евангелическое и социологическое перевоплощение доктора Паскаля, имел от своей жены Мари (прототипом служила Жанна Розеро) четырех сыновей: Жана, Матье, Марка и Люка… (четыре евангелиста). Себя же изгнанник представляет Моисеем, этаким Моисеем-социологом, который сокрушает Фурье, упивается такой победой и пускается во все тяжкие грехи, производя на свет множество детей! Но, увы, самому писателю уже поздновато заниматься этим!
«И непрерывно осуществляется великое, доброе созидание, плодородие земли и женщины, созидание, побеждающее уничтожение и нарождающее преемственность с каждым последующим ребенком, созидание, творящее любовь, волю, борьбу и творчество через страдание, созидание, постоянно рождающее новую жизнь и новые надежды».
Плодородие — это биологический расцвет целомудрия.
Гюго постиг это в ссылке, Толстой — через творчество. О нет! Дело здесь ни при чем, и не оно вызвало сдвиг в творчестве Золя. Оно только ускорило его. Увы! Количество произведений не определяет их качества! Запала «Ругон-Маккаров» еще хватило на последние тома этой серии. Успехи, достигнутые натурализмом, были удачно применены в «Трех городах». Но эти романы напоминают перезрелые плоды. А «Четыре Евангелия», три из которых вскоре появятся в печати, — уже плоды явно недоброкачественные.
И все же новая шумиха, поднятая вокруг памфлетиста, маскирует упадок творчества Золя.
— Меня очень огорчают ваши слова, сударь!
— Сожалею, господин Золя, но я так думаю.
— Хуже всего то, что я вас не понимаю! Разве вы не уловили того, что я стремился вложить в этот роман? Давайте разберемся. Мне хотелось пропитать роман
— Увы, достигли.
— Тогда мне совсем непонятно. Ведь это
— Конечно, господин Золя.
—
— Знание… «Жнание, — как говорил Леон Доде. — Гиганты жнания…» А не подвела ли вас наука, господин Золя?
— Нет. Наука не подводит человека. Просто вы слишком нетерпеливы… Прошу вас, выскажитесь яснее.
— Простите меня, но ваши последние романы-поэмы по существу являются одновременно и сводом законов и десятью заповедями священнослужителя. Это — мессианство в микромире. Нам оно кажется наивным. Что я могу поделать? Мне от души жаль вашей мечты. 1900 год… Новый век! Нулевой год… Начало «завтра»!
— Вот видите!
— Нет, нет и нет! Эта волнующая мечта не сбылась. И по вашей вине тоже. Вдохновение ослабевает. Труды разбухают. Ваши книги перегружены добрыми намерениями. Но не с вами первым случилось такое. Ваши последние произведения просто задавлены ими.
— Не могу согласиться, что добрые намерения могли стать плохими советчиками!
— Заметьте, господин Золя, это лишь мое личное мнение. Но вы можете не волноваться: ваши «Три города», которые мне нравятся, и «Четыре Евангелия», которые мне не нравятся, все еще имеют своих читателей и почитателей.
— У вас предвзятое мнение. Вы стоите на позиции чисто литературной концепции литературы.
— Возможно. Но не кажется ли вам, что биограф, который избегает навязывать свое мнение, все же имеет право на предвзятость? Вы не согласны с этим?
— Может быть. У меня всегда предвзятое мнение. Но меня интересует другое: как велико число людей, разделяющих ваши взгляды?
— Многие критики — ученые критики или критики по настроению, объективные и субъективные — согласны со мною.
— Жаль. Я… как бы это сказать… я боюсь, что в этом случае многое в вашем суждении определяется эпохой.
— Конечно. Вам же хотелось создавать поэмы. Но для нас поэзия — нечто совсем иное. Поэзия — это Нерваль и Бодлер, Лотреамон и Рембо. И Малларме, ваш друг Малларме… И еще другие, которых вы не знали. Поэзия — полная противоположность тому, что вы собирались создать.
— Итак, пристрастность литературной школы и эпохи.