И вот я шла по белорусскому лесу. На мне было сшитое по-городскому летнее платье. Косынка. Тапочки.
А при мне небольшой узелок с вещами: рыжий лыжный костюм и почти мальчиковые полуботинки. Узелок я несла на палке, через плечо. Почему-то мне казалось очень правдоподобной эта деталь облика: узелок на палке через плечо.
Беженка из Смоленска, я шла по белорусскому лесу в деревню Климентьевку, к своей тетке Катерине Романовне Климушиной, двоюродной сестре моей матери. Мать моя погибла при бомбежке Смоленска. Такой была моя «легенда».
День был мягкий и теплый. Сквозь лохматые облака изредка пробивалось солнце. Тропка шла меж деревьев, прямая, приметная.
Было не жарко идти. Поднимались со всех сторон горьковатые запахи — легко дышалось.
Думала я, конечно же, о предстоящей встрече. Было в ней много неясного. Знать хотя бы, что Катя будет на месте. Знать хотя бы, что будет на месте ее деревня — так все мгновенно рушилось в то время…
…Катин дом и впрямь стоял на краю села. И наличники на окнах были и впрямь синие — темно-голубые, каким бывает небо в ясный осенний день.
А под окнами цвели золотые шары. Не цвели — золотились! Заросли! (И у нас, в московском нашем дворе, осенью цвели золотые шары на клумбах.)
В общем, так получилось, что Катин дом сразу расположил меня к себе. И я храбро шагнула на крыльцо.
Развалясь у порога, мирно грелся на солнышке трехцветный кот. Пока лежал, казался сытым и жирным. А почуяв меня, вскочил на ноги, замяукал, встревоженно выгнул спину… и я увидела, до чего он худющий. Худющий, нервный.
«Пуганый!»
Я постучала в дверь. Подергала за дверную ручку. Чувствовалось, дверь на крючке, изнутри.
— Есть кто дома? — спросила я. Нарочито громко, чтобы было слышно: голос женский не угрожает. — Есть кто дома? — И услыхала: зашлепали по полу легкие шаги.
Дверь открылась. На пороге стоял мальчонка лет примерно пяти-шести. Клетчатая рубашка его была заправлена в короткие, сшитые по-городскому, с бретелями штанишки.
— Толик?!
Не ответил. Разглядывал меня.
Я присела на корточки, потянулась к нему.
— Толик!
Он отстранился молча, недоверчиво.
— Ты кто?
— Я Марина, твоя сестра, Толик. Из Смоленска.
Он по-прежнему молча разглядывал меня.
Я спросила:
— А где Татьянка? — Спросила намеренно, доказывая свое «родство». — И где тетя Катя, твоя мама?
— В поле! На работу погнали.
— Далеко?
— Не! — И показал куда-то за мою спину.
Я вошла в дом, хоть Толик не приглашал. Сняла тапки, вытерла ноги о половичок. Положила свой узелок на лавку подле ведра с водой. Зачерпнула ковшом воды. Напилась колодезной, сладкой. Прошла в комнату.
В комнате на широкой постели, так зарывшись в подушки, что снаружи виднелась лишь темная головенка да край зарозовевшей щеки, мирно спал малыш.
— Толик, это Татьянка?
— Ага! — Он осторожно поправил подушку. — Спит и спит…
— Толик, милый, — сказала я, понимая, что мне необходимо теперь же, пока нет никого, увидеть Катю. — Может, сходишь за мамой? Пусть бы прибежала хоть на минутку.
Идти ему явно не хотелось. Но и оставаться не хотелось. Что со мной делать, он не знал. Понимал, что надо бы поскорее сообщить матери.
— Н-ну… Может, и схожу. — И усомнился: — А Татьянка?
— Так я с Татьянкой побуду.
Он нехотя отыскал кепчонку, натянул на голову — степенный, маленький мужичок.
— Ладно уж! Только ты чужого в дом не пускай. Запрись и не отпирай.
— Не пущу, Толик.
У порога он снова остановился. Нахмурил брови:
— И сама ничего у нас не бери, слышишь?
— Да что ты, Толик! Ты не бойся, иди! Я ведь к вам насовсем: жить у вас теперь буду. — И повторила: — Не забудешь, как сказать маме: «Марина пришла. Племянница твоя, из Смоленска».
Он ушел, а я осталась с Татьянкой.
В комнате было чисто и домовито. Пахло влажным деревом — свежевымытыми некрашеными полами.
Ожидая, Катю, я глядела в окно; мне хотелось увидеть ее до того, как она войдет в комнату. До того, как произнесены будут первые слова.
Позади послышался шорох. Я обернулась. На кровати сидела Татьянка. Сидела в своих простынках, таращила на меня круглые, ничего не понимающие со сна глазенки.
— Татьяночка, Танечка! — Я подошла к ней, закутала в одеяльце, взяла осторожно на руки. А она, обессиленная сном, доверчиво уронила мне на плечо голову.
Татьянка досыпала у меня на руках. Подбородком, щекой я ощущала мягкий, цыплячий пух ее волос. Она была теплая, тяжеленькая во сне. Вся пропахла милыми детскими запахами.
И мне вдруг с острой тревогой подумалось о том, что вошло со мною сюда, в этот, казалось, еще не потревоженный войной дом.
Снаружи послышались женские голоса. Я осторожно положила Татьянку на кровать и, чуть приоткрыв дверь, увидела: в калитку входили женщины. Было их три. С серпами в руках.
Были они примерно одного возраста. Не очень отличались друг от друга комплекцией, ростом. «Которая же из них Катя? Как узнаю ее?»
Но Катя оказалась догадливой. Первой взбежала на крыльцо, кинулась ко мне:
— Детонька ты моя! Бедняжечка! Что война делает? Что она, проклятая, с нами делает?