Были, конечно, и ревизионистские вылазки. Эдуард Лимонов, с присущей ему категоричностью обозвал «Собачье сердце» – «гнусным антипролетарским памфлетом» (едва ли Эдуард Вениаминович знал о рецензии Льва Каменева: «Этот острый памфлет на современность печатать ни в коем случае нельзя»). А питерский прозаик Сергей Носов в замечательном эссе «О нравственном превосходстве Шарикова над профессором Преображенским» прямо обвиняет повесть в антигуманизме, а главного ее «положительного» героя именует не иначе, как «инакофоб, биорасист, безответственный вивисектор», который «демонстрирует поразительную нравственную глухоту».
Тем не менее литераторы-ревизионисты продолжают видеть в профессоре медицины Филиппе Преображенском и муниципальном служащем Полиграфе Шарикове прямых социальных антагонистов. Как, собственно, и читатели-зрители.
Ф. Ф. Преображенский воспринимается читателем-зрителем как стопроцентный европеец, носитель буржуазных морали и ценностей. Более того, сам писатель твердит нам об этом едва ли не на каждой странице. Устами учеников, пациентов, друзей и недругов, газетчиков… «Если б вы не были европейским светилом»; «Не имеет равных в Европе… ей-богу!»; «вы величина мирового значения» и т. д.
Филиппу Филипповичу так надули в уши, что он и сам видит в себе персонифицированный образ этой самой Европы в Советской России 1924–1925 годов.
А если европеец, то стопроцентный русский интеллигент, а следовательно, убежденный либерал. Так получилось, что у нас все это практически синонимы.
Напротив, в Полиграфе Шарикове, при всей научно-фантастичности, прямо-таки футуристичности его происхождения, нам предлагают узреть эдакий вполне народный типаж, вышедший из самых архаичных глубин национальной подсознанки. Грянувшего хама, готового оседлать Революцию и новые порядки при поддержке властей, ибо руками шариковых можно душить не одних котов… Бездельника и демагога, выдающего низость, неразвитость и грубость за некое новое пролетарское сознание.
В современном фейково-дискуссионном стиле Шариков «ватник-москаль», «кацап-портянка», оккупант, зомбипатриот и беркутовец.
Впрочем, если мы начнем разбираться в европейских рейтингах профессора Преображенского, обнаружим, что они вполне могут оказаться мифом. Медицина развивалась в начале XX века стремительно, а научные контакты (конференции, симпозиумы, публикации в специализированной периодике, стажировки в ведущих клиниках) Филиппа Филипповича с Западом, надо полагать, прервались в 1914 году – с началом мировой войны. Революция и вовсе вырвала практику и опыты Преображенского из европейского контекста. Итого – десять лет, пусть и неполной изоляции. В 1924–1925 годах речи о железном занавесе еще не идет, какие-то дискретные связи могут сохраняться, но то, что Россия – отрезанный от Европы ломоть в цивилизационном смысле – достаточно очевидно.
Это ни в коей мере не умаляет заслуг и научных талантов Преображенского. Просто все разговоры о европейском значении профессора весьма субъективны. Причем с двух сторон. Мотивации поклонников и пациентов Преображенского понятны, но и Советской власти лестно, когда такое светило, пусть и балансируя на грани лояльности, не эмигрировало на Запад, но осталось работать в Москве. Филипп Филиппович еще и действенное орудие советского пиара, к тому же – в экспортном применении.
Любопытна и стилистика этих умозрительных рейтингов. Она вполне архаична и народна. Наш-то, наш-то… Утер нос немчуре и лягушатникам!.. Так в пролетарских гаражных застольях говорят о знакомом башковитом рационализаторе – мастере цеха. «В Америке Степаныч давно бы стал миллионером»…
Собственно, через двадцать лет эта стилистика стала государственной политикой – в сталинской борьбе с низкопоклонством перед Западом, идейный толчок которому дало письмо вождю от академика П. Л. Капицы…
И собственно, «европейские» восторги по адресу Преображенского – априорное признание чужих приоритетов при не очень, зачастую, глубоком знании предмета – калька с сегодняшних либеральных настроений.
Но есть пространство пиара, а есть – быт, реальность, человеческие отношения.
Уже первое появление профессора в повести сопровождается поступком, мягко говоря, не европейским. Преображенский покупает в кооперативе краковской колбасы: приманить бродячего пса. «Размотал бумагу, которой тотчас же овладела метель…» У профессора, европейского светила, даже не возникло мысли утилизировать обертку в карман роскошной шубы, чтобы донести до урны. Или мусорного ведра дома.