Что касается логического эксперимента, то он заключался в следующем: я заложил в Нигеля в качестве исходных данных основные посылки идеалистической философии и заставил участвовать в жизни общества. И Нигель стал нацистом. Вот и все. Мне казалось, что я всегда успею остановить развитие робота, если захочу. Начальный этап его жизни импонировал мне. Тогда я тоже придерживался господствующего мышления. Но вскоре я правильно оценил грязную работу Гитлера и…
— Bы стали коммунистом?
— О нет, к сожалению. Но я перестал сотрудничать с нацистами, а Нигель, в соответствии со своей идеалистической программой, продолжал совершенствоваться в этом направлении. Я просмотрел момент, когда Нигель стал самостоятельным и враждебным по отношению ко мне. Это все естественно: в нем было запрограммировано и самосохранение, и борьба за существование, и многое другое. В конце концов, господа, машина не виновата, что от нее потребовали подлости. Не виноваты же гильотины в смерти несчастных узников. И вот мой робот посадил меня и моего друга в концлагерь за то, что мы прятали бежавшую из тюрьмы девушку-еврейку, а сам стал восходить по служебной лестнице и достиг значительного успеха… После войны я решил прекратить этот затянувшийся эксперимент.
— Скажите, вы собираетесь поделиться с обществом, я говорю о свободном человеческом обществе, своим изобретением?
— Нет, я считаю, что наше (Штаубе сделал на слово «наше» ударение) общество еще не готово к восприятию многих научных достижений. Давать ему в руки такие технические средства все равно что сумасшедшему вручить факел. Может произойти что угодно. Я взорвал Нигеля не только потому, что он мне надоел. Я боялся, что тайна откроется и мир будет наводнен нигелями, обслуживающими ту или иную фирму или политическую организацию. Считаю, что люди должны значительно поумнеть и… подобреть. Они еще не могут владеть атомной бомбой, думающими машинами и роботами типа Нигеля… Не могут, хотя и владеют. В этом одно из противоречий ЭПОХИ.
Крюге полулежал в кресле, когда раздался звонок. Жены и детей не было, и художник сам открыл дверь. За ней стоял Макс.
— Они меня выпустили, дружище.
Крюге слабо улыбнулся и сделал широкий жест:
— Проходи. Я рад за тебя.
Макс был возбужден и весел. Крюге давно не видел его таким.
— Я всех их провел, дорогой мой Юлиус. Я согласился работать в одной авиационной компании, которая якобы не ставит мне никаких условий, а, наоборот, обещает создавать все условия. Они надеются. Не для того я взорвал Нигеля, чтобы налаживать серийное производство этих болванов. Ты знаешь, куда я сейчас лечу?
Художник отрицательно покачал головой.
— В Западный Берлин. Филиал компании там.
Макс замолчал и вдруг засмеялся радостно, подетски.
— Ты хочешь… — удивленно вскинул брови Юлиус.
— Мне иногда кажется, что это для меня последний шанс. Середины быть не может, Юлиус. Я это понял. Но что с тобой, ты очень плохо выглядишь?
Крюге молча провел Штаубе в свою мастерскую-кабинет. Все стены были увешаны рисунками волчьих морд. Макс с испугом посмотрел на художника.
— Мания…
— Да, — вяло сказал Крюге. — Вчера «это» прошло. Я уже могу нормально работать. Но я страшно, бесконечно устал.
— Мы все очень устали от этих волчьих морд, — заметил Макс, рассматривая рисунки. Он обратился к художнику: — Слушай, Юлиус, поедем со мной! А?
Крюге помолчал, потом сказал:
— Нет, сейчас не могу. Поезжай один, потом напишешь, как там. И будь осторожен. Я не спрашиваю тебя, куда ты едешь… Может быть, потому, что не верю… Я не верю, что на земле осталось место, где оставят в покое такого человека, как ты, Макс. Будь счастлив. Я большой художник и могу ошибиться. Не обращай на меня внимания. Поступай, как задумал. Прощай…
"Желтые очи"
Когда Гартен добрался наконец до вершины и перед ним открылась бескрайняя голубая пустыня, надежда оставила его.
Там, в драконовых пещерах, ведомый шумом подземного потока, он еще на что-то надеялся.
Плененный свет обреченно метался под сводами пещеры, скупым глянцем мерцал на поверхности стеклоподобной черной воды. Из невидимых галерей доносился приглушенный свист, и гулко, как ледышки, падали капли, срываясь с далеких готических арок. Там была какая-то жизнь или видимость жизни, какое-то движение.
Пустыня же показалась ему безбрежным оледеневшим морем, зачарованно и страшно мерцающим в мертвых лучах синего солнца. Она лежала под ним и простиралась перед ним. И ничего больше не увидел он в туманной дали горизонта.
Сорок семь суток он надеялся выжить. Сорок семь раз встречал и провожал красное и это синее солнце Анизателлы, надеясь на завтра. Но пустыня доконала его. И он подумал, что скоро настанет день, когда для него не будет завтра. Для всех, во всяком случае для многих, завтра будет, а для него — нет,
Он и раньше изредка задумывался о смерти. Но ему никогда не удавалось представить себе мир без него, Гартена.
"Как это может быть, что меня вдруг нет? — думал он. Все вокруг есть, а меня нет. И мир существует по-прежнему, и ничего не изменилось, а меня нет. Где же я?"