Доподлинно известно, что у нее были фиалковые глаза, лоскутный и ленточный ряды Щукина двора предпочитала она серебряному и меховому, выбирала в Апраксином цикорий с левантским кофием, пугалась криков кучерских
Почему-то они говорили о воздушных явлениях в Петербурге: о редком северном сиянии, чаще появляющейся радуге, о кругах вокруг Солнца и Луны, о летнем громе, осеннем инее, быстро тающем тумане; разговор их несомненно родствен был воздушным поцелуям. Люби, ревнуй, тоскуй, и что же остается от музыки и слов? воздушный поцелуй… — как через сто пятьдесят лет почти певица споет.
Так начался их роман, закончившийся разрывом с последующим появлением на свет первого Лузина, родившегося в Великом Устюге, куда сбежала от де Лузиньяна его модистка. Причины разрыва были неясны, хотя Лузин думал, что после того, как прапрабабка объявила прапрадеду о своей беременности, он что-то от неожиданности ляпнул (вроде «Только этого еще не хватало!» — «Il ne manquais rien que cela!»), а она по тонкости чувств, нередко охватывающей беременных, обиделась, почти оскорбилась.
Лузин полагал, что полковник с превеликим удовольствием женился бы на своей модистке, тетешкал бы малютку прадеда, да не судьба была ему, как и праправнуку его.
Модистке невенчанный муж ее успел подарить единственную женскую драгоценность (клинок дамасской стали, кальян, тяжелый мужской перстень остались у него, растворились во времени с пространством), доставшуюся ему от предков-крестоносцев: редкой красоты массивные серьги, серебро, мелкая афганская бирюза, в центре прозрачный золотистый камень, сквозь который просвечивали чернью по серебру буквы арабской вязи, праправнук своей женщине подарить их не успел.
— Как ты думаешь, что там написано? — спросил Лузин рассматривавшего серьги Шарабана.
— Суры Корана? Стихи? Хочешь, покажем их моему знакомому арабисту?
— Не хочу, — отвечал Лузин.
Кажется, когда-то в модистку влюблен был студент, но он ей не нравился. Лузиньян любил бродить с ней вдоль воды, выходить мимо Подьяческой к Крюкову каналу. Он показывал ей точку на пересечении водных жил, откуда сидящий в лодке наблюдатель мог увидеть пять мостов сразу.
По умбристой ртути плыли барки с дровами, живущим у рек и каналов дрова в Петербурге всегда доставались по невысокой цене. Пора настала зажигать фонари, фонарщик зажигал их один за другим, цепочка огней неспешно приближалась к Банковому, то есть Демидову, мосту, на котором стоял, глядя в зеленоватую, безвременьем подкрашенную, точно Лета, воду Екатерининского канала, король Кипрский и Иерусалимский Луи Христодул де Лузиньян.
Глава тридцать седьмая
Сплюшка
— Молодой библиотечный человек, отрывший мне в своем компьютерном архиве следы некролога в «Петербургском листке», почему-то сказал мне, что прапрадеда похоронили в Смоленске («на Смоленском погосте»); думаю, на самом деле — на Смоленском кладбище. Не зря так за душу берут фото Смеловские с этим кладбищем, оно у него на свету и во тьме серебрится сквозь грязь, заброшенность, запустение, светится, нимбы одне, стильбы. Там и мой Луи Лузиньян спит.
Сплюшка покашляла, стоя на пороге, считая бестактным слушать то, что не для нее, может быть, предназначалось.
— Привет девушке из Поднебесной, — сказал Лузин.
— Здравствуй, душечка, красна девица, — пропел Шарабан.
— Я хочу вам кое-что сказать, — произнесла Сплюшка. — Хочу признаться. Я иногда пряталась за дверью вечером и подслушивала, что вы читаете.
Шарабан хотел было поправить: «как вы читаете», но смолчал.
— Мне так хотелось, — продолжала она, — чтобы молодой человек в женской одежде и девушка в алом плаще поженились. Мы с моим женихом из Голландии в субботу завершившейся недели поженились и завенчались.
— Обженились, — сказал Лузин.
— Обвенчались, — поправил Шарабан.
— Где венчались? — деловито спросил Лузин.
— В Пантелеймоновской церкви… — тихо отвечала Сплюшка.
Шарабан оценил, как прекрасно произнесла она длинное сложное название церкви, и сказал:
— Там один из служек негр, а батюшка в Казанском соборе прежде служил. Я туда хожу.
— Как же вы венчались? Он голландец, ты китаянка.