Все это длилось в общей сложности не больше пяти, в крайнем случае, десяти секунд. Сопровождаемые лучом, Адам и Ева двинулись артистическим шагом со сцены, и луч погас, как только скрылись из виду занимавшие его объекты. Дирижер подхватил потерянную мелодию.
На Колмогорова страшно было и глянуть.
— Это что?! — проговорил он сдавленно, словно подбираясь к самому жуткому. Нина вцепилась в стойку микрофона. — Вы чего добиваетесь? — задыхался он.
Все сжались, казалось — ударит. Напарница Нины Рая, опустив глаза, — выбившиеся из заколки рыжие пряди дрожали у нее на щеке — быстро щелкала тумблерами и шептала что-то мимо Нины в микрофон — нужно было поддерживать безостановочный ход спектакля.
— Вы способны… чем-то руководить?! — поднимал голос Колмогоров. Слова теснились в нем злобной кашей. — Вы можете навести у себя… на кухне порядок?
— Лариса! — крикнула Нина в микрофон.
— А? Что? — нежным девичьим голоском отозвалась вдруг левая ложа.
— Ты оглохла? — мгновенно взвилась Нина. — Ты оглохла?
Безмятежность изменила наконец левой ложе:
— Я наушники сняла, — сообщила она, заторопившись. — А теперь надела.
— Ты оглохла?! — вскричала еще раз Нина.
— У меня уши заболели. От наушников.
Колмогоров перехватил микрофон:
— А голова как?!
— Болит, — призналась, дрогнув, левая ложа.
При этих словах Рая выразительно постучала себя по виску и сообщила для общего сведения, но более всего, надо думать, для Колмогорова:
— Новая девочка. Странная какая-то.
— Вы что тут — странноприимный дом устроили?! Богадельню для странных девочек? — разразился наконец Колмогоров. — Я эту вашу психушку прикрою!
Рая с опаской посматривала в зал, ожидая, что зрители начнут оборачиваться на крик. Генрих хранил бесстрастие постороннего. Все молчали.
Колмогоров зашарил рукой по пиджаку. Вытащил из кармана пачку лекарства, растерзал ее и принялся совать в рот таблетку.
Хватаясь за перила, он спустился к двери и бросил на пороге потише:
— Странноприимный дом! Закрывать будем!
В зале зажегся свет, казавшийся блеклым после ярких контрастов сцены. Зрители расслабленно поднимались и тянулись к выходу. Рая, поглядывая в световую партитуру, набирала на пультах второй акт. Присев в дальнем углу возле настольной лампы, Нина повернулась ко всем спиной и там, в этом укромном месте, перед отключенным за праздные разговоры телефоном, возле шкафчиков, где женщины держали мелкие свои радости, зажав голову, плакала.
Было время, вид праздничной толпы в вестибюлях театра волновал Генриха, возбуждая смутные фантазии. В небрежном наряде среди костюмов и галстуков, вечерних платьев, неузнанный, принадлежащий лишь самому себе, он острее переживал свою избранность. Давно уже стало иначе: праздничная толпа, гул расслабленного ожидания не трогали в нем сокровенных струн и, проходя через вестибюль, он едва замечал зрителей, очереди в буфеты, слышал и пропускал мимо ушей обрывки банальных рассуждений. На этот раз Генрих замедлил шаг, пытаясь уловить отзвуки только что разыгравшейся в регуляторе драмы. И скоро должен был убедиться, что опять, как с начала времен, волна раскатилась с шорохом и опала, оставив исчезающую на глазах пену. Ничто не вывело зрителя из блаженного сна. Представлялось вообще сомнительным, чтобы зрители, сколько-нибудь значительная их часть, сумели отличить технический сбой от задуманной балетмейстером и необходимой по сюжету паузы.
— Извините, — налетел на Генриха взъерошенный юнец и, вильнув в толпе, устремился к буфету.
Слишком бодрое «извините» заставило Генриха поморщиться.
Он огляделся. За парнем спешили, стараясь все же не выдавать озабоченности, девушки. В трех шагах с готовой фразой на устах ловила его взгляд женщина.
— Ох уж эти буфетоманы! — сказала она. — Зачем они в театр ходят?! Что за пошлость!
Генрих выдержал паузу. Высокая, довольно стройная, женщина перешла уже в тот возраст особенной, идейной опрятности, когда безукоризненно отглаженная кофточка, белоснежные рюши и не обношенные туфли становятся основанием для надежд. Все это — и новые туфли, и рюши, и надежды — Генрих увидел в ее глазах.
— Пошлость скрашивает жизнь и делает ее терпимой, — наставительно произнес он. — Исключив пошлость, воспаряешь в сферу небесной математики. Довольно безлюдную.
Она успела лишь улыбнуться, отметив отглаженное изящество фразы, — с каким-то мстительным удовлетворением в душе он прошел мимо.