Первая половина девяностых была для Колмогорова временем полного молчания после двух десятилетий напряженной деятельности. Экономический крах и нравственное оглушение от всего, что произошло, сделали его не способным к творчеству. На общее тяжелое чувство налагались разочарования в людях, несколько откровенных предательств со стороны тех, кого он считал своими ближайшими соратниками. Что оставалось — принять на себя директорство и спасать театр, удерживая его от развала и создавая понемногу задел на будущее. Удерживая, сколько можно, разбегающихся артистов, удерживая сохранившего верность балету зрителя. Разбираясь в себе и прислушиваясь к тому, что происходит в обществе, чтобы понять, что может быть сейчас воспринято.
Колмогоров не боялся сравнения и не боялся попасть под влияние кем-то уже сделанного, потому что видел дальше других или, во всяком случае, всегда по-своему. Не в том опять же довольно вульгарном смысле, что видел каким-то небывалым, перевернутым образом, а в том, что видел своими, а не чужими глазами. А это умение отнюдь не самоочевидное, как может показаться тому, кто не имел нужды задумываться о природе творчества и никогда не мучался, терзаясь нехваткой собственных, ни у кого не заимствованных слов. Колмогоров давно пришел к убеждению, что искусство начинается тогда, когда художник заново открывает его законы, — как свое, как пережитое и осмысленное. В том-то и состоит парадокс творчества, что невозможно ни обойти весь громадный опыт искусства, ни механически его усвоить как набор (пусть даже неисчерпаемый) разработанных до тебя идей и приемов. Обойти — дилетантство. Усвоить — ремесленничество. И вот там, между «обойти» и «усвоить», не понятно где, но едва ли посередине, — там и здесь сразу — стоит личность, детство художника, опыт, разговор, впечатление. Там критический, насмешливый ум — и способность верить. Умение понимать, все разлагающий, доходящий даже до степени цинизма, безжалостный анализ — и нравственная чистота, поэтическая наивность. Там непреклонная воля — и мягкая, исполненная неги чувствительность. Необыкновенное сочетание противоположных, не сочетаемых качеств, которое составляет талант. И сверх всего — страсть.
Балет — искусство абстрактное, которое обретает действенность, когда за абстрактным, как основа, мотив, как побуждение, стоит конкретное. Взаимодействуя и сосуществуя, абстрактное и конкретное проникают друг в друга и рождают в этом проникновении по-настоящему действенное восприятие. Конкретное — заземлено. Абстрактное — холодно и бесплодно. Искусство — мера.
Это было убеждение Колмогорова и творческий метод, общее ощущение искусства, себя и жизни, с которого каждый раз начинался далекий, исполненный сомнений и надежд путь к рождению спектакля. В молодости ему казалось, что каждая постановка последняя. Что выложился он весь, до конца и ничего нового, ничего иного, лучшего никогда не создаст. Неоткуда будет взять, не из чего. Каждый раз происходило чудо: он работал, мучался, находил, просветлялся духом — и получалось. Накапливался опыт, и Колмогоров усвоил, что несмотря на отчаяние, несмотря на ощущение безвыходности и провала, которое оглушало его порою посреди работы, все придет своим чередом. Придет время — будут прозрения и прорывы, концы с концами сойдутся, все ляжет на свои места, все ныне зыбкое и приблизительное обретет смысл и точность. С годами страха становилось меньше, надежда приобретала качества уверенности, и, наконец, он начал догадываться и понял, что самое страшное, что с ним может произойти, это потеря страха — не будет благоговейной робости перед таинством нового рождения. Будет привычка.
Теперь он боялся, что не хватит страха.
Приходила бессонница.
В начале десятого Вячеслав Колмогоров приехал на работу.
Едва он закурил, как по обоим помещениям — кабинету и приемной, распространился жженый аромат кофе. Евгения Францевна, постаревшая вместе с ним секретарша, ничего не спрашивая, поставила на электроплиту турку. У Жени имелось все необходимое, чтобы сварить густой, хорошо настоянный кофе.
Он откинулся и без усилия поплыл по знакомым местам, заново проигрывая в воображении сцену из «Кола Брюньона». В изведанных водах Колмогоров наслаждался зыбью фантазии, легко вживаясь в готовые, испытанные уже ощущения. Это было самой легкой и сладостной частью дела. К тому же необходимой. Он нуждался в повторении пройденного, нуждался в этом увлекающем чувства волнении, чтобы исподволь подступить к тому, что его занимало и беспокоило. Когда в голове не складывалось ничего, кроме банальных, ходульных положений, он не торопился насиловать материал, вымучивая нечто никем не виданное, а как будто кружил на месте, пытаясь уловить попутное дуновение.
Но, конечно же, в глубине души Колмогоров знал, что сегодня на многое рассчитывать не приходится — не дадут. И потому без особого внутреннего сопротивления отозвался на первый телефонный звонок.
— Министерство культуры, Степанович, — предупредила Евгения Францевна. — Культурные связи.