Изо дня в день расхаживая по комнате — вот уже два месяца, — он больше не в силах был выносить тоскливого взгляда больной женщины, которая отправляла детей играть на улицу в обеденное время только для того, чтобы они не сели за стол и не догадались, что на сей раз их опять нечем кормить. Поэтому он выходил на улицу даже в праздничные дни, когда все было закрыто и ему негде было выпрашивать хоть какой-нибудь работы.
Он устал жить, играть с детьми, беседовать с женой о минувшем, настоящем и будущем, ложиться с нею в холодную постель, овладевать ею без любви и без желания, засыпать с чувством неуверенности, мучиться ночными кошмарами, пробуждаться каждое утро под тяжестью страдания и огорчения. Он устал постоянно быть неким живым существом, и вместе с тем ему отчаянно хотелось жить, ощущать себя живым и непрестанно чего-то ожидать, хотя и ожидание его утомило.
Слоняться по улицам или по центральному проспекту в День независимости было совсем уж ни к чему, и он это знал. Между тем, сидеть дома было для него мучительно и почти что невыносимо. Потому-то, когда он добрел до главного проспекта и увидел выстроенные войска, послушно стоящих ребятишек, гражданские и военные власти на трибуне, музыкантов, барабанщиков и людей с оружием, — вот тогда-то ему и стало ясно, быть может, слишком поздно, — что домой он больше не вернется.
Потому что судьба его свершится здесь, на этом проспекте, где — в чем он был уверен — он останется навсегда, чтобы осуществить последний замысел в своей неудавшейся жизни. Злобно усмехаясь уголками губ, навсегда забыв жену, детей и свое ветхое и скудное имущество, он приблизился к трибуне, насколько это позволяло полицейское оцепление. И там, сдерживаемый подозрительно косившейся на него шеренгой блюстителей порядка, он долго стоял, с болезненною настойчивостью вглядываясь в невозмутимое лицо президента.
Ребенок застонал в колыбели, и женщина бросилась к нему с ужасом, застывшим в глазах. Мужчина в ожидании замер в дверях. Женщина наклонилась и наморщила озабоченный лоб. Тыльной стороной ладони она притронулась ко лбу мальчика и произнесла:
— У него жар.
Мужчина пробормотал что-то неразборчивое, а женщина многозначительно поглядела на него.
— Что, прямо сейчас? — спросил мужчина.
— Да, сейчас. Иначе нельзя, — ответила женщина, взяв мальчика на руки.
— Где врача-то найти в праздничный день? — проворчал мужчина.
Женщина взяла сумку с койки и, не выпуская ребенка из рук, стала искать шаль, чтобы укрыть его. Найдя кусок изодранной ткани, она умоляюще посмотрела на мужчину.
— Надо сейчас же идти, медлить нельзя. Ты только посмотри, какой у него жар!
Мужчина испуганно прикоснулся ко лбу мальчика и понял, что иного выхода нет. Он надел потертый пиджак и проверил, в порядке ли документы. Оказалось, в порядке.
— Ну, если только эти сукины дети…
Он не закончил фразу. Поглядев еще раз на мальчика, он легонько подтолкнул женщину к выходу.
В День независимости он проснулся в восемь часов утра, взглянул на солнечный луч, проникавший в окно, решил, что жизнь лишена какого бы то ни было смысла, и с силой вонзил иглу в вену. Надавил на поршень шприца и, прежде чем погрузиться в бред, успел подумать, что все могло быть совсем иначе, если бы он однажды не избрал этот тернистый путь. Ему показалось несколько абсурдным, что он пришел к такому выводу в день, когда Бразилия праздновала годовщину своей независимости, а он — свой сорок пятый день рождения. Сорок пять лет — это уже старость, пробормотал он, вытаскивая иглу из вены, да, это уже старость. И, бросив шприц на пол, медленно поплелся к кровати и лег, как будто начиная долгую церемонию, потому что все начиналось сейчас, а начало всего — это лишь то, что осталось. Потому что жизнь, говорил он — штука не новая, и в День независимости перед его мысленным взором проносились все сорок пять лет его долгой, медлительной и горькой жизни.