— Один. Дети спят. Садись, я сейчас… Македонский присел на лавку, вытянул ноги над земляным полом, устланным травой. Он ехал сюда один, на козлах, сам правил, и с непривычки у него затекли ноги. При свете Лукьян заметил в глазах Македонского беспокойство, которого прежде у него не примечал.
Лукьян стоял в растерянности, не зная, что и сказать, наконец, сообразив, что он в исподних, стал одеваться, начав с рубахи, а не со штанов. Македонский заметил это, улыбнулся.
— Ну, как ты тут?.
— Холостякую, — Лукьян показал на кровать с детьми, стараясь хоть внешне выглядеть спокойно. — А ты из самого Глинска?..
— Из Глинска…
— Мог бы и вызвать, ежели там что… неотложное.
— Мог бы. Но дело такое, что лучше здесь. Неофициальное дело… — Он вынул из кармана письмо, уже распечатанное, и подал Лукьяну. — Товарищ Гапочка перехватил. Читай…
Лукьян подошел к лампе, вынул письмо из конверта, как то боязливо, нерешительно поправил очки, прочитал:
— «Дорогой брат!»— Он отшатнулся — Что, что?
— Читай дальше, читай, — успокаивал его Македонский
— «Если ты жив здоров, то знай, что и я живой, на здоровье не жалуюсь, живу хорошо, у меня жена и двое цыганят от нее, мальчишек, ждем третьего… Сыплются, как из решета, вот увидишь, куда там Явтуху до нас! Про наш Вавилон я забыл начисто, настоящий то Вавилон здесь, сюда стекаются люди со всего света. А Данько твой и не Данько, и не Соколюк — проклинаю его и по сей день, выродка вавилонского…»— Он, он, негодяй! — Лукьяна трясло. — «Но, — читал он дальше, — кровиночку родимую ничем не заменишь, горит она в человеке, как огонь, напоминает тебе, кто ты в этом необъятном мире, какая тебя мать родила. Вот я и решил написать тебе, потому — друзей у меня тут много, а брат был один. Всякий раз, как вхожу в клеть и спускаюсь в забой, вспоминаю о тебе. Тут и погибнуть недолго, вот только что схоронил товарища, пришли сюда вместе, а его уж нет… Вот затем и пишу тебе, чтоб ты знал — Данько орудует под землей, выдает на гора, как тут говорят, черное золото, ходит в ударниках, так что пусть совесть не грызет тебя за меня. Вы ведь все с маменькой боялись, что запорют меня мужики кнутами на глинском базаре… А я и до сих пор этих тварей люблю. И цыганочка моя лошадей любит. И маль чуганы мои ладные, как жеребята. Глаза большие, синие… Как разбогатею здесь, непременно куплю. лошадь. Серую в яблоках. Будь здоров! Твой Данько». Вот оно как, — Лукьян вздохнул, словно скинул с себя тяжесть. — Нет ни числа, ни года, а штемпель столичный…
— И что же теперь? Синица знает о письме?
— Знает… Все в райкоме знают. Гапочка принес письмо туда.
— Нашелся, аспид, — Лукьян потряс письмом в воздухе, чуть не сбросив стекло с лампы.
Македонский встал, глянул в окно.
— Я поеду… Извини, что потревожил. И за все это тоже извини… Время такое, Лукьян…
— Я понимаю. Я же не темный какой нибудь… Вышли на крыльцо. Лошади у ворот уснули, хата
Явтушка тоже спала. Подсвеченная цветом груши спасовки, она просто пылала белым пламенем. А здесь, у Соколюков такая же свеча, только еще выше. Вечный спор двух груш, и не бывает года, чтобы обе уродили одинаково. Лукьян и Македонский пошли к бричке, Македонский разбудил лошадей, размотал вожжи, взобрался на козлы.
— А письмо? — вспомнил Лукьян, все еще держа его в руке.
— Пусть остается тебе. Ежели что — покажешь… И тут всем покажи. Всем. Вот так. — И хлестнул лошадей.
Лукьян долго еще стоял и смотрел ему вслед, вслушиваясь в тарахтенье брички.
Аи да Македонский! Вот славная душа! Вернул мне этого аспида. Вернул… Из неведомых далей, из неведомых стран. На этой своей серой в яблоках… Покажу! Всем покажу! Всему Вавилону. Пусть знают, пусть слышат, пусть видят!.. Лукьян вернулся на крыльцо, присел и тихо заплакал. А Явтушок со своего двора — кхе кхе! Не усыпила его лихая доля. Постоял в белом под белой грушей и пошел в хату. Подали голос первые петухи.
С некоторых пор, с тех самых, как Явтушок узнал о письме Данька к брату, он стал проявлять повышенный интерес к Донбассу. Не то чтобы у него было намерение самому податься в горняки, но вот старшень ких своих спровадить туда через год другой — эта идея в нем засела. И вот как то в воскресенье Протасик, вавилонский почтальон, этот великий пешеход, принес Явтушку «Висти» (Протасик не успевал разносить почту в тот же день, как возвращался из Глинска, и часть вавилонских улочек в стороне от главного маршрута обслуживал на следующее утро). Кроме «Вистей», он вручил Явтушку квитанцию о недоплате продналога и не первое уже напоминание вавилонского потребительского общества о том, что Я. О. Голому надлежит внести пан за первое полугодие, иначе вышеозначенного гражданина придется вывести из числа пайщиков, а это все равно, что отлучить Явтушка от лавки, лишить права покупать товары — парусиновые туфли и все прочее, без которых такая семья, как у него, сразу же очутилась бы в труднейшем положении. Восемь пар штанишек из «чертовой кожи», восемь рубашонок из сатина, восемь пар туфель парусиновых и прочее…
— Давай что-нибудь на ярмарку свезем, — сказал Явтушок жене.