По библиотеке был разлит густой приятный запах кожаных переплетов. Пять тысяч книг отсвечивали потертыми вишневыми, белыми и лимонными корешками. Книги мерцали золотым тиснением, притягивали броскими заголовками. А вот камин, в котором прекрасно разместились два железных поддона для дров и из которого вышла бы прекрасная конура для доброго десятка волкодавов. Над камином изумительный Гейнсборо, «Девы и цветы». Картина согревала своим теплом многие поколения обитателей Гринвуда. Полотно было окном в лето. Хотелось перегнуться через это окно, надышаться ароматами полевых цветов, коснуться персиковых дев, посмотреть на пчел, что усеяли блестками звенящий воздух, послушать, как гудят их пчелиные моторчики.
— Ну как? — донесся голос издалека.
— Нора! — крикнул я. — Иди сюда. Тут совсем не страшно! Еще светло!
— Нет, — послышался грустный голос. — Солнце заходит. Что ты там видишь, Вильям?
— Я опять в холле, у винтовой лестницы. Теперь в гостиной. В воздухе ни пылинки. Открываю дверь в погреб. Море бочек, лес бутылок. А вот кухня… Нора, с ума сойти!
— Я и говорю, — простонал жалобный голос. — Возвращайся в библиотеку. Встань посредине комнаты. Видишь Гейнсборо, которого ты так всегда любил?
— Он тут.
— Нет его там. Видишь серебряный флорентийский ящик для сигар?
— Вижу.
— Ничего ты не видишь. А красно-бурое кресло, в котором ты пил с папой бренди?
— На месте.
— Ах, если бы на месте, — послышался вздох.
— Тут — не тут, видишь — не видишь! Нора, да что ты, в самом деле! Неужели не надоело!
— Еще как, Вилли! Ты так и не почуял, что стряслось с Гринвудом?
Я стал озираться по сторонам, пытаясь обонянием уловить тайну дома.
— Вильям… — Голос Норы доносился издалека, с порога замка. — Четыре года назад, — послышался слабый стон. — Четыре года назад… Гринвуд сгорел, дотла.
Я побежал.
У выхода увидел побледневшую Нору.
—
— Сгорел. Четыре года назад. До основания, — сказала она.
Я отошел на три шага назад, посмотрел на стены, окна.
— Нора, но вот же он, целехонький!
— Нет, Вилли, это не Гринвуд.
Я потрогал серые камни, красные кирпичи, зеленый плющ. Провел рукой по испанской резьбе на входной двери.
— Не может быть, — сказал я в ужасе.
— Может, — отозвалась Нора — Все новое, сверху донизу. Новое, Вилли. Новое. Новое.
— И дверь?
— Да, прислали в прошлом году из Мадрида.
— И мощеные дорожки?
— Да, камень добыли близ Дублина, два года назад. А окна привезли нз Уотерфорда, весной.
Я вошел в дом.
— А паркет?
— Отделан во Франции, прислали прошлой осенью.
— Ну… ну а гобелен?
— Соткан недалеко от Парижа, в апреле повесили.
— Но он же как две капли… Нора!
— Не правда ли? Чтобы сделать копии с мраморных медальонов, я ездила в Грецию. Хрустальную витрину тоже заказала, в Реймсе.
— А как же библиотека?!
— Все книги до единой переплетены и оттиснуты золотом заново и расставлены на такие же книжные полки. Одна библиотека мне влетела в сто тысяч фунтов.
— Как две капли, Нора! — воскликнул я. — Боже, как две капли!
Мы стояли в библиотеке. Я ткнул пальцем в серебряный сигарный ящик флорентийской работы.
— Ну уж его-то вы наверняка вытащили из огня!
— Нет, нет. Я же художница. Я запомнила, как он выглядел, сделала эскиз, отвезла во Флоренцию. В июле подделка была готова.
— А Гейнсборо?!
— Это Фритци сработал. Фритци, ну тот самый махровый битник с Монмартра, помнишь, художник. Заляпает краской холст, потом делает из него воздушного змея и запускает в небо над Парижем, а ветер с дождем творят за него красоту. Потом он продает эту картину за сумасшедшую цену. Так вот, оказывается, Фритци втайне поклоняется Гейнсборо. Он меня убьет, если узнает, что я проболталась. Эти «Девы» написаны им по памяти. Здорово?
— Здорово, здорово! Боже мой, Нора, неужели все это правда?
— Как бы мне хотелось, чтобы это было ложью. Ты, наверное, думаешь, я спятила? Ведь у тебя мелькнула такая мысль? Вилли, ты веришь в добро и зло? Я не верила. Я как-то сразу постарела, увяла. Мне стукнуло сорок. Эти сорок стукнули меня, как локомотив. Ты знаешь, мне кажется… замок сам себя уничтожил.
— Как ты сказала, сам… себя?
Она прошлась, заглядывая в комнаты, где уже начинали сгущаться сумеречные тени.
— Мне было восемнадцать, когда мне привалило богатство. Если мне напоминали о Грехе, я отвечала: «Чепуха!» Если взывали к Совести, я кричала в ответ: «Чушь собачья!» Но в те годы чаша была пуста. С той поры много всяких помоев вылилось на меня, и вот, к своему ужасу, я обнаружила, что стою в этой чаше по уши в старой грязи. Теперь я знаю, что есть на свете и совесть, и стыд.
Я ношу в себе память о тыще молодых мужчин, Вилли.