Однако даже для читателя, говорящего по-немецки от рождения, читать Крамера — непростое дело. Почти каждый его сборник сопровождался небольшим словариком, разъясняющим слова, употребленные поэтом в тексте. Иные из них по объективным причинам давно вышли из употребления, такие как «ремонтёр», что в армии означало человека, обязанного следить за состоянием здоровья и боеспособности лошадей и своевременной их подменой; иные, как «пилав» (сладкий плов), «полента» (кукурузная каша), «мет» (мёд), понятней русскому уху, чем немецкому; иные — «марилле» (абрикос), «парадайзер» (сорт помидоров), «мост» (фруктовое вино) — скорей разговорные австрийские или южнонемецкие обиходные слова, чем нормативная лексика, чисто венский итальянизм «трафикант» (торговец сигаретами), — и это не считая сотен совершенно специфических слов из профессиональной лексики, от терминов работы шелушильщиков орехов и торговцев свиной щетиной — до слов, которые внесла в жизнь Крамера вынужденная эмиграция («фиш энд чипс», «стаут», «блэк-аут» и т. д.). Нелегко читателю, еще хуже переводчику, хотя после первой сотни стихотворений начинаешь понимать и то, чего в словарях стыдливо нет. Герои Крамера удвительно похожи на героев Брехта времен «Домашних проповедей»: повези чуть больше в жизни крамеровским Марте Фербер, Барбаре Хлум, Йозефе — глядишь, получилась бы у них жизнь, как у брехтовской Ханы Каш… да вот не получилась; Билли Холмс только тем и отличается от полоумного брехтовского Якоба Апфельбека, что он своего папашу не сам убил, а льдом обложил, чтобы его пенсия не прервалась; наконец, немногие еврейские персонажи Крамера (торговец мылом Элиас Шпатц, разносчик жестяного товара Мозес Розенблит — в оригинале «Фогельхут», но уж тут пусть простит меня читатель, фамилию пришлось поменять, как и имя самоубийцы Арона Люмпеншпитца пришлось поменять на «Мозес») просто сошли даже не со сцены Брехта, а со страниц его «Трехгрошового романа». Трудно сказать, насколько были поэты знакомы с творчеством друг друга. Однако жизнь выпала им, ровесникам, почти одинаковая, довольно короткая, эмигрантская и вовсе не радостная. И стихи Крамера, тысячи коротких баллад и зарисовок, складываются в огромную панораму европейской жизни двадцатых, тридцатых, сороковых годов ХХ века. Это — ни в коем случае не жалкий жанр «человеческого документа», это — творение истинного мастера, всю жизни стремившегося написать о тех и для тех, кто сам о себе никогда не напишет, чья жизнь канет в забвение на второй день после их смерти. Герои его говорят на том языке, какой знают. А Крамер всю жизнь только и хотел, что «быть одним из них», и это ему удалось.
Крамер редко писал о себе, хотя в день памяти матери неуклонно зажигал поминальную свечу, а его стихотворение «Вена. Праздник Тела Христова, 1939» — возможно, вообще лучшее антифашистское стихотворение в австрийской поэзии, как и крамеровский же «Реквием по одному фашисту» (фашист — выдающийся австрийский поэт Йозеф Вайнхебер, покончивший с собой в 1945 году). Ключом к его пониманию роли поэта неожиданно оказывается стихотворение «Фиш энд чипс» (т. е. «рыба с картошкой» в ее малосъедобном английском варианте). Поэт просит в нем не посмертной славы — хотя, конечно, «…не худо бы славы, / Да не хочется славы худой» (И. Елагин), — а… «рыбы с картошкой», в час, когда вострубит труба Судного Дня.
Прочтите книгу Теодора Крамера, мучительно и долго переводившуюся мною, и помяните, российские читатели, самого скромного из поэтов Австрии именно так, как он завещал.
Это не фанфаронское требование «сжечь после моей смерти все мои рукописи» (все одно человек умирает с надеждой, что эту его волю никто не исполнит, как и случилось с Горацием, с Кафкой, с Набоковым). Это скромная просьба — «помянуть». И точное указание — как и чем.
Так помянем же.
Твое здоровье, читатель.
Из сборника
«УСЛОВНЫЙ ЗНАК»
(1929)
Внаймы