Сведения, что могли собрать насчет юного незнакомца, были совсем незначительными. Он не значился ни в одном немецком списке, не входил ни в один из эшелонов, прибывавших в лагерь в последние месяцы 1944-го или первые месяцы 1945 года, в тот момент, когда начали свозить в Германию и Австрию десятки тысяч заключенных, так как советские начали наступление. И — это подтверждали многие свидетельства — он находился в Маутхаузене самое большее три-четыре месяца.
Таррас улыбнулся:
— История кажется мне совершенно ясной: офицеры СС высокого ранга — один офицер не мог бы нуждаться в девяти юных любовниках, если только он не сверхчеловек, — отступили в Австрию, чтобы держать здесь оборону до смертельного конца. Итак, они добираются до Маутхаузена, добровольно усиливают здесь гарнизон, но ввиду приближения нашей седьмой армии снова вынуждены отступать, на сей раз в направлении гор, Сирии, даже тропиков. Но предварительно с заботой о порядке, характеризующей эту великолепную расу, тщательно засыпав с помощью лопат, негашеной извести и земли бывших избранников своего сердца, отныне ставших обузой.
В Гарварде какой-то читатель Гоголя наградил Тарраса кличкой Бульба, вполне, впрочем, обоснованной. Ничуть на это не сердясь, он гордился кличкой до такой степени, что подписывал ею журнальные статьи, даже свои замечания в конце экзаменационных сочинений.
Сквозь очки в золотой оправе его живые глаза бегали по ужасам, развешанным на стене:
— Разумеется, мой маленький Дэвид, мы можем, отложив все остальное, заинтересоваться вашим юным протеже. В общем, мы ведь располагаем всего лишь несколькими сотнями тысяч военных преступников, которые лихорадочно ожидают проявлений нашего участия. Это пустяк. Не говоря о тех миллионах мужчин, женщин и детей, что уже умерли, умирают или умрут.
У него был вкус к эффектным концовкам и садистская потребность сарказмом затыкать рот любому собеседнику. Тем не менее, рассказ о юном австрийце его заинтересовал. Через два дня, 10 мая, он впервые навестил мальчика. С капо, которые находились в бараке, он говорил на русском, немецком, польском, венгерском. Лишь однажды он бросил на незнакомца быстрый взгляд.
Для него этого было достаточно.
На самом деле Таррас испытал то же чувство, что и Дэвид Сеттиньяз. С одной существенной разницей: если он и был точно так же потрясен, то знал почему. Он обнаружил прямо-таки поразительное сходство глаз чудом уцелевшего с глазами человека, с которым он обменялся несколькими фразами в Принстоне, на завтраке у Альберта Эйнштейна, — физика Роберта Оппенгеймера. Те же светлые зрачки при столь же бездонной глубине, погруженные в какую-то душевную грезу, непостижимую для простых смертных. Та же тайна, тот же гений…
«И это при том, что малышу самое большое восемнадцать или девятнадцать лет…»
Последующие дни Джордж Таррас и Дэвид Сеттиньяз посвятили задаче, которая и привела их в Маутхаузен. Много времени у них отнимала работа полицейских, проводящих расследования по доносу. Они старались составить список всех тех, кто, занимая различные должности, нес ответственность за функционирование лагеря. И, составив этот список, снабдить его свидетельскими показаниями, что должны были быть использованы позднее в военном суде, рассматривающем, в частности, военные преступления в Дахау и Маутхаузене. Много бывших надзирателей лагеря в Верхней Австрии при приближении американских войск ограничились тем, что искали укрытия в ближайших окрестностях без особых мер предосторожности, сохраняя свои настоящие фамилии, прикрываясь доблестью повиновения — Befehl ist Befehl[5]
, — которая для них оправдывала все. Из-за нехватки средств и персонала Таррас нанял на работу бывших заключенных. В том числе прошедшего через множество лагерей еврейского архитектора Симона Визенталя.Спустя некоторое время по настоянию Дэвида Сеттиньяза (по крайней мере, такой предлог он предоставил самому себе) Таррас снова подумал о заживо похороненном мальчике, чьей фамилии он по-прежнему не знал. Маленькая делегация заключенных, приходившая протестовать по его поводу к майору Стрэчену, больше не показывалась, и, кстати, трое из ее самых пылких членов — французские евреи — покинули лагерь, уехав, домой. Так что выдвинутые ими обвинения отпали почти сами собой. Однако было заведено дело, достаточное для принятия мер.
Таррас решил сам провести допрос. Много лет спустя, встретив, но в совершенно других обстоятельствах, устремленный на него взгляд Реба Климрода, он, должно быть, вспомнил то впечатление, какое оставила у него та первая встреча.
Мальчик теперь мог ходить, даже перестал хромать. Он если и не пополнел — слово это было бы нелепым в применении к уцелевшему подобным образом человеку, — то хотя бы приобрел, какой никакой цвет лица и, несомненно, прибавил несколько килограммов.
Таррас подумал, что он должен весить фунтов сто.
— Мы можем говорить по-немецки, — сказал он.
Серый, цвета бледного ириса взгляд погрузился в глаза американца, потом, с нарочитой медлительностью, окинул комнату:
— Это ваш кабинет?