— Какое там отучал курить. Просто приехал фокусник; вроде цирка — сеансы гипноза. Вечером, скажем, назначен спектакль, а днем выходит он на базар, проходит по куриному ряду и подряд всех кур щупает. И вот какую куру он в руки возьмет, та лежит как мертвая и даже затвердевает. Тут за него, конечно, взялись хозяйки. Пока его там милиция отбивала, он все кричал: «Темнота! Темнота! Это же реклама. Что вы, с ума сошли?» Но только реклама эта оказалась ни к чему. Бабы его так отколошматили, что концерт пришлось отменить, а его забинтовали и в район увезли.
— Вместо «ура», значит, пришлось «караул» кричать, — сказал Свистунов.
— Это вроде нашего кассира, — вмешался Донейко, — помните, лет пять тому назад пожар был на электростанции, а он тогда там работал. И касса была в пятом этаже. Так вот, на лестницах уже огонь показался, пройти-то еще было можно, но он с испугу не разобрал и в окно полез. Вот он вылез в окно, сорвался, и, к счастью, его каким-то крюком за штаны зацепило. Висит он вниз головой и так растерялся, что хотел закричать «караул», а по ошибке начал орать «ура». Толпа внизу стоит и удивляется: висит человек вниз головой, на высоте пятого этажа, подвешенный за штаны, руками двигает и во весь голос кричит «ура».
Еще не затих смех, вызванный этим рассказом, как в каюту вошел капитан.
— О чем речь? — спросил он, вытирая платком мокрое лицо.
— Да вот про пожар на электростанции рассказываем, про то, как кассир по ошибке «ура» кричал.
— А, — усмехнулся капитан, — знаю.
Он сел на койку. Была длинная пауза, потом Свистунов между прочим спросил:
— Как там наверху, Николай Николаевич?
Кок в это время разжигал примус, чтобы согреть чай для засольщика и Балбуцкого. Я видел его скорченную фигуру и руку, быстро качавшую насос. Я видел согнутую спину Фетюковича, снова подсевшего к радиоприемнику и старательно крутившего регуляторы. Свесив голову, я видел всех остальных, сидевших в небрежных позах, но в этой небрежности, в безразличной, казалось, спине Фетюковича, в скорченной фигуре увлеченного своим делом кока я чувствовал напряженное, нетерпеливое внимание.
— Да ничего, — сказал капитан, — задувает с кормы.
Чайник сорвался с примуса, и кок еле успел подхватить его одной рукой, другой придерживая примус. Лампа качнулась, и тени опять запрыгали по каюте. Даже здесь было слышно, как загремело на палубе. Судно сдвинулось. Мы это ясно чувствовали. Казалось, мы слышали скрежет железной обшивки о камень. Судно сдвинулось и снова застряло между камнями, спрятанными где-то под водой. Лампа, качнувшись, остановилась. Тени снова застыли в углах каюты, и кок снова поставил чайник на примус.
— Задувает с кормы, — повторил капитан. — Волна хлещет порядочная, но банка нам попалась на удивление. Прямо как кресло. — Он передернул плечами. — Холодновато там только, — сказал он. — Засольщик, бедняга, совсем замерз. «Сутоцки, говорит, сутоцки. Субку бы, тогда есце ницево, а так парсиво».
Все рассмеялись. Капитан очень здорово передразнивал засольщика.
— Странное дело, — сказал Овчаренко. — Человек не произносит нескольких букв. Казалось бы, избегай их. Так нет. Как нарочно. Что ни слово, то «ш», то «щ», то «ч».
Донейко и Свистунов переглянулись и прыснули. Овчаренко внимательно посмотрел на них. У обоих стали сразу невинные и серьезные лица.
— Донейко! — сказал Овчаренко.
— Да, Платон Никифорович!
— Расскажите-ка, в чем тут дело?.. Ну, ну, не ломайтесь, рассказывайте.
Донейко и Свистунов снова переглянулись. Оба делали вид, что пойманы и стараются ускользнуть, но, по-мо- ему, обоим самим хотелось рассказать.
— Да знаете, — смущенно начал Донейко, — тут он нам как-то пожаловался, что никак не соберется зубы вставить и поэтому плохо говорит. Ну мы ему и объяснили, что зубы вставлять даже не к чему, а есть более простой способ. Если постоянно говорить слова с буквами, которые не удаются, то привыкаешь и постепенно начинаешь говорить правильно. Ну вот он и начал…
Смеялись все. Басом хохотал Полтора Семена. Сами Донейко и Свистунов с трудом сдерживали смех. Кок трясся у примуса, дрожала спина Фетюковича, я смеялся у себя на верхней койке, и даже Овчаренко и капитан напрасно старались напустить строгость на лица, и рты у них то и дело расплывались в улыбку.
— И знаете, — продолжал Донейко, — он нас все спрашивал: «Ну как, ребята, лучше?» А мы говорим: «Заметно лучше. Трудись, не унывай».
— Нехорошо, — сказал Овчаренко, осилив улыбку. — Можно ли так издеваться над человеком!
— Конечно, нехорошо, — согласился Донейко. — Да ведь что делать. Бывает, никак не удержишься.
Кок уже надевал брезентовый плащ. Донейко встал и тоже стал собираться. Шумел примус, но, когда открылась дверь, вой ветра заглушил его шум. Может быть, ветер выл не так уж громко, но мы прислушивались к нему, и его вой, казалось нам, заглушал даже более громкие звуки. Дверь закрылась, и в наступившей тишине вдруг пробасил Полтора Семена:
— А я однажды в опере выступал.
Все повернулись к нему.
— В опере? — ласково спросил Свистунов. — Наверное, в декорации колонну изображал?