— А почему вы ее не окликнули?
— Потому что она как раз этого и хотела, чтобы я остановил ее…
— Какой же вы вредный!
— Островок стал теряться под водой, а она неслась все дальше и дальше в море, не замедляя бега; вода доходила уже до колен… Я не мог удержаться… Крикнул что было сил… (Донья Флора вцепилась ему в плечи.) Крикнул… Она только этого и ждала… Остановилась, приблизилась и, упав в мои объятья, крепко меня поцеловала.
— Действительно, странная манера… Ну да, она хотела вас просто испытать… Вы меня совсем смутили… Ох, что такое? Я схватила вас за руки… Я так взволнована… Все это подтверждает мое предположение, высказанное дома: она оделась невестой, чтобы броситься в реку…
— Ну нет, до этого не дойдет…
И, не желая огорчать ее еще больше, — что пользы? — он не сказал ей, как Майари всегда сожалела о том, что — не бросилась в море, о том, что вернулась, когда он закричал.
Пальмы, залитые лунным светом, казались молчаливыми, зелеными, сверкающими фонтанами.
— Какую ночь выбрала, негодница!.. После вашего рассказа об островах, не знаю… не знаю, зачем я еду в порт… Луна, вода, подвенечный наряд, все это вместе…
Вдали засвистел паровоз. Платформа из потрескавшихся плит, разрисованных смолой; рельсы, как длинные следы материнских слез; проводники — куклы в дверях вагонов; лампочки, мигающие во время прицепки, тусклые при ярком свете величественной луны.
Они сели в вагон, сопровождаемые начальником поезда. Донья Флора не переставая повторяла: «Не знаю, зачем я еду в порт!.. Не знаю, не знаю, зачем я еду!..»
Прикосновение лунного света к прозрачной воде рождало музыку. Она звучала. Звучала, как диковинное песнопение, несущееся из глубин и переливающееся в волнах. Она замирала на берегах, точила скалы, обнажая жабий страх камней, глядящих из потока. Трудно сказать, чего недоставало воде, чтобы речь ее стала понятна, но, рассказывая свою пенно-хрустальную сказку, она сверкала тонкими брильянтовыми язычками, прощаясь с теми, кто оставался на берегу: со старыми деревьями, с синими плавучими вьюнками кьебракахетес[40]
, с подсвечниками пальм исоте[41], окропленными белым воском цветов, с кактусами, издали похожими на чьи-то зеленые следы, оставленные в воздухе, прощаясь и зовя с собой то, что сопровождает ее, увлекаемое мчащимися каплями: сыпучий искристо-золотой песок и обломки скал.Майари, навсегда влюбленная в воду, знала, что в этот раз исполнится ее великая мечта, что в этот раз не найдется человеческого голоса, могущего вернуть ее с вожделенной дороги в зыбкие глубины. Джо своим зовом вырвал ее тогда из необъятности моря, и она укрылась в его объятиях, думая, что он прозрачен. Однако Джо — это крепкие стены, это мрак, где она погребена, как в могиле, и слышится лишь одно: цифры, цифры, цифры.
Она будет счастливой супругой реки. Никто, наверно, не представляет себе, что значит быть женой речного потока, такого, как Мотагуа, — он орошает своей кровью две трети священной земли родины, он служил путем для древних майя, ее предков, кочевавших на коралловых плотах, а после — для добрых монахов, для энкомендеро[42]
и пиратов, плывших в больших или малых лодках с рабами, прикованными к веслам, от быстрин до устья, где течение обессиливает и засыпает среди аллигаторов, перед морской бесконечностью.Майари знает, что слезы — круглые, что это необъятные жидкие шары, в которых тонет тот, кто любит без взаимности. Поэтому она не боится погибнуть в большой катящейся слезе мужа. Лучше умереть в потоке, чем захлебнуться в собственных слезах. Но как призвать смерть, когда, распростершись на волнах, как мученица, она поплывет вниз по течению? Как не думать о том, что над ней, убаюканной волнами, одетой в белое, лежащей на своей вуали, как на облаке, будут вести хоровод девять звезд, словно девять жемчужин из ожерелья Чи
И, притаившись в укромной хижине, она смотрела, как поднимается луна, самая большая в году, — круглое зеркало, в котором влюбленные видят себя мертвецами. Так говорила она сама с собой в каком-то мучительном забытьи, рядом не было никого. Только ее тело апельсинного дерева под блестящим куполом неба, неба, вбиравшего в себя искры трепещущего лунного сияния, чтобы рассеять их потом влажной, голубой пылью. Только волосы, собранные черным узлом, украшенные перламутровыми раковинками, будто апельсиновыми цветами. Островок. Островок, наряженный невестой. Ее несли ноги в крохотных атласных туфлях. Шла луна, шла девушка, шла река. Островок, наряженный невестой, окруженный со всех сторон луной. Лодки плыли ей навстречу. Чаша с шоколадом. Она пригубила. Красное золото с пеной в чаше, которую не ощущали ее пальцы, словно пальцы видели чашу во сне.
— Далеко ли отсюда до Барбаско?
— Кто спрашивает?
— Я…
— Лучше водой спуститься к устью, ночь хороша… (А ей слышалось: «невеста хороша». Да, так оно и было — прекрасной невестой спустилась ночь к потоку — чистому, неощутимому, призрачному…)