«Не стоит благодарности, донья Лиленд», — ответил он хрипло; горло сдавило, сердцу стало тесно в груди.
«Там акула, берегитесь».
Это сказал он в другой раз. Донья Лиленд купалась с супругом в устье реки. Лино, пораженный ее красотой, бросился в воду и, будто оберегая от опасности, прижал донью Лиленд к себе.
Трус! Почему же, когда ее везли мертвую, у него не хватило духу поцеловать прядь огненно-золотых волос, выбившуюся из-под белого савана, которым прикрыли труп в то утро, когда буйствовал ураган?
После того как документ скрепили подписями, конвоиры предложили наследникам и остальным сеньорам пройти в столовую служащих Компании, где было расставлено угощение: виски, ликеры, вина и сандвичи. Заправилы Компании похлопывали новых миллионеров по спине, как жеребцов, которые вдруг перестали бегать на четырех ногах и начали ходить на двух.
Отметив торжественное событие, все вышли на свет улиц, а потом погрузились в Темь дорог. Люди и светлячки. Самолет на ярко освещенной посадочной площадке казался большой птицей из серебряной фольги.
XII
Вечером народ группками стекался к «Семирамиде», усадьбе братьев Лусеро, стоявшей на том самом месте, где Аделаидо, их отец, построил дом столько лет назад, сколько стукнуло теперь Хуану и Лино. Несмотря на свой возраст, «Семирамида» казалась игрушечной, словно была закончена только вчера. Много изменений и обновлений произведено за это время, и все для того, чтобы строение не рухнуло; его расширили, заново отстроили, хотя дом будто бы и не старел, — на побережье ничто не стареет: все слишком быстро изнашивается и, как здешние люди, не дряхлея, вдруг падает замертво.
От того дома, который некогда воздвиг тут своими руками Аделаидо Лусеро, окрасив стены в розовое, а цоколь в желтое — так была одета Росалия де Леон в день их знакомства: блузка розовая, юбка желтая, — осталось одно воспоминание. По мере того как увеличивалась семья, дом рос вширь и ввысь: пришлось перекрыть крышу, сменить стропила и вообще все перестроить, а «на самый последок», как выразился Хуанчо, надо было еще переложить две стены, чтобы разместить обе семьи, его и Лино, — Росалио Кандидо был холост и не требовал отдельного помещения. Правда, перестройка, не оставлявшая камня на камне от старого дома, была произведена только со смертью матери: старуха всегда плакала, слыша разговоры о том, что надо разобрать и поднять потолки, увеличить комнаты, расширить галерею, сделать выше кухню…
После оглашения завещания народ толпами двинулся к «Семирамиде». Одни освещали себе путь электрическими фонариками, другие — большими фонарями и яростно-яркими смоляными факелами. Сопровождаемые конвоирами наследники во главе с Лино подошли к дому, и вдруг все они — и Лино, и его братья, и остальные — утонули в объятьях людей: со ступеней лестницы, ведущей в галерею, каскадом хлынула на них толпа.
— Ни стыда нет, ни совести у этих сеньоров гринго, — жаловался комендант Тояне. — Потому-то я и носа не высунул из кабинета. Представьте себе: читать такое завещание и не создать никакой торжественной обстановки. Все у них так — с кондачка.
— Пышности захотел мой комендант…
— «Мой» оставь при себе, Тояна, я никому не принадлежу.
— Ну, тогда сеньор комендант…
— Ну, нет. «Сеньор» тоже оставь при себе: сеньор, господь наш, сидит на небе одесную от бога-отца.
— Ну, тогда комендант…
— Вот так мне больше нравится. Не надо ни «мой», ни «сеньор». И захотел я не пышности, а церемонии. То, что они там проделали — огласили завещание, — я мог бы и в комендатуре сделать. Да уж дело известное. Судьишка этот из кожи лезет, только бы им угодить: он, наверное, и надоумил их так устроить. И сделать-то как следует не сумели. Хоть бы минутой молчания почтили господ, оставивших наследство.
Комендант пожал руку Лино Лусеро, а Тояна поспешила навстречу Бастиансито, которого просила в комендатуре о выкупе «одной штуковинки».
Гитары братьев Самуэлей, маримба, принесенная из деревни, и трубы бродячих циркачей-музыкантов громыхали вовсю, изгоняя тишину. С музыкантами пришли три канатных плясуньи и два клоуна. Плясуньи украсили волосы испанскими гребнями, а плечи прикрыли мантильями, — кроме них, никто так не кутался в эту адскую жару. У клоунов, «Банана» и «Бананчика», были белые лица, насурьмленные брови, лиловые губы и желтые уши.
— Алькальд циркачек себе привел… — заметил мальчишка, взобравшийся на кокосовую пальму, чтобы ничего не упустить из праздничного зрелища.
— Вон та, которая с ним говорит, самая бедовая…сказал другой.
— А вон идут «Гнусавый» и Тоба… — послышался голос с высоты.
— Сверху небось лучше видно? — спросил кто-то. Я очень низко сижу, сейчас переберусь на другое дерево.
— Ха, слюнтяй, ты и так в штаны наложил со страху…
В ветвях пальм, — будто на кокосовых орехах вдруг прорезались глаза, торчали грозди голов; головы сначала были скрыты тенью, потом осветились зажженными вокруг дома огнями и вспышками петард, взрывавших глубокую синюю ночь.