— Куа-куа! — передразнивает недовольный старик. Квакушки замолчали. Заголосили девки в деревне.
— Эк вас!
Собаки залаяли.
— Пропадите вы пропадом!
На колокольне сторож ударил. Глянула на небе первая звезда. Пахнуло от озими рожью. Пала роса. Тогда-то, наконец, по всему росистому полю, от попова огорода и по наш Горелый пень, будто кто-то невидимый хлопнул длинным-предлинным арапником: крикнул перепел.
— Голосистый, белый?
— Купеческий!
И тихо, как полевые звери, крадемся мы по росистому полю вниз, к оврагу и на ту сторону, к попову огороду.
Старик на колокольне еще звонит, и еще я нахожу в уголку небес молодую звезду, и еще, и еще…
Голосистый не шутит: бьет — в ушах звенит. Самка молчит. Берет опаска: тюкнет не вовремя. Расстелить бы и оправить поскорее сеть. Слава богу, молчит; чуть копается в своей темной лубяной клетке, обвязанной бабьим платком. Сытая она теперь и довольная: перед ловом Гусек напоил ее для чистоты голоса теплым молоком.
Зовет голосистый. Самка молчит под сетью в пахучей росистой ржи.
Осторожно берет Гусек свою кожаную, с мехом гармоники, тюкалку и тюкает. Когда самка молчит, необходимо подтюкнуть:
— Тюк-тюк!
И наступает последний решительный миг. Самка взяла:
— Тюк-тюк!
Если бы можно было теперь съежиться в маленький комочек, как перепел, и притаиться под глудкой[5]
. Если бы уйти по самое горло в землю и покрыться краешком сети!И загорелось же там, у голосистого перепела. Мечется он по полю, выбегает, как мышь, на межу, поднимает головку, смотрит под стеблями. И опять в рожь, и со всего маху:
— Пить-полоть!
А она в ответ тихо:
— Тюк-тюк!
Но ему ли отвечает она? Ведь теперь по всему полю кричат перепела.
Она отвечает ему, конечно, ему.
Он егозит на рубеже. Поднимается на цыпочки: нет, не видно. Он мечется и лотошит, перескакивая с глудки на глудку. Пробует взобраться на сухой татарник — колко. На прошлогоднюю полынь — гнется. Хочет крикнуть — голос пропал: вместо прежнего звонкого «пить-полоть» — хриплое и неслышное, страстное «ма-ва».
— Тюк-тюк! — отвечает она.
Он хлопает крыльями о сырые темные комки и больше не слышит земли под ногами. Куда летит? Бог знает! Свет велик.
Позади роса. Вверху звезды. Впереди месяц. Внизу пахучие росистые озими.
— Летмя, летмя! — шепчет Гусек, сгибаясь над сетью в три погибели.
Хочет уменьшиться — и не может. Хочет быть, как перепел, — тесно. И чудится старику, будто четверка белых коней мчит из оврага карету на зеленое поле. Едет купец, не глядит, что топчет чужие поля: у него ли не хватит денег! Вот остановился. А Гусек будто открывает дверцу:
— Ваше степенство, извольте слушать: кричит!
Кричит белый перепел. Задумался купец в карете, забыл свои счета, кули, мешки, трактиры и мельницы. Загорелось сердце.
— Поймай, Гусек, христа ради!
— Сию минуту, — отвечает Гусек, — не извольте беспокоиться. Самка у меня хорошая! Молочком ее тепленьким поил для голоса, для чистоты. Для вас старался, вас ждал. Сию минуту.
И будто уходит Гусек и возвращается с перепелом.
— Ваше степенство, извольте!
— Белый?
— Так точно, ваше степенство. Купеческие перепела — белые.
— Что же ты хочешь за белого?
— Сколько пожалуете.
Озолотил купец старика. Мчится в своей карете на белых конях с белым перепелом целиной по полям, по оврагам, по мужицким и поповским огородам.
И чудится старику из своего собственного самовара поит он всю деревню и рассказывает быль о праведном купце и белом перепеле.
Перепел летит. Куда летит? Бог знает. Свет велик.
И вдруг упал возле сети. Шуркнул в зеленях, шепчет страстно:
— Ма-ва!
— Тюк-тюк! — отвечает она.
— Иди, иди, любезный перепел! — замирает у нас сердце.
Он ходом идет, шевеля верхушками озимых стеблей. Перед самой сетью плешинка, вымочина, рожь едва-едва прикрывает его. Он останавливается, боится. Может быть, видит уже, что тут, в десяти шагах, согнувшись над полем, сидит другой, огромный перепел, и отблеск зари зловеще сверкает на его голом перепелином носу.
— Видит или не видит? — замирает у нас сердце.
Не видит. Идет напролом. Последнее «ма-ва», последнее «тюк-тюк», и рожь шевелится под сетью возле самой клетки.
Теперь самка высунула свою серую головку из лубяной темницы в окошко, где привязана фарфоровая чашечка для питья, а он тоже у чашечки. И глядят друг на друга: очи в очи, клюв в клюв. Густые озими пахнут, призывают: разбей, голосистый белый перепел, лубяную темницу, — думать тут нечего!
Где тут думать! Он ерепенится, хохлится и бьет грудью и крыльями о сухой лубок.
Час пробил: пора!
Мы встряхиваем сеть. Перепел висит в петле, как раз против стаканчика с водой, где он только что видел склоненную головку. Не упустить бы только теперь! Не ускользнуло бы из рук его тепленькое бьющееся тельце!
Голосистый туго завязан в мешочек из-под проса. Полевая песня его спета. Теперь он будет петь в рыбных или железных рядах, услаждая купеческое ухо.
Мы, мокрые от росы, шагаем по полю домой; будто два водяных переходим из озера в озеро.