…Но веселая Эльвира, несмотря на мелкий ущерб в своем хозяйстве, становилась все более веселой. А Рыбинские — так те прямо лоснились от счастья. С них даже сп
Шло время. И однажды бабушка вернулась от Эльвиры в совершенном смятении.
— Что я вам сейчас расскажу, — торопливо начала она. — Нет, вы мне все равно не поверите…
— Поверим, поверим! — закричали мы, окружая бабушку.
— Так слушайте, — торжественно начала она. — Сижу я, значит, у Эльвиры. И вдруг заходит к ней — кто бы вы думали? — сам Петр Фомин. Остановился на пороге и говорит, да так почтительно: «Эльвира Валерьяновна, я вам дров наколол. Меленько. Как раз для вашей топки. Если что еще надо — скажите, я мигом…» Я ушам своим не поверила, — закончила бабушка и обвела нас торжествующим взглядом.
Каково же было наше удивление, когда в скором времени мы узнали, что Петька Фомин носит Эльвире воду, а Клавдия Фомина — картошку с рынка.
Но что самое главное, Эльвира теперь даже не запирала своей квартиры, а из общей кухни, откуда Марзею вытеснили Рыбинские, а Рыбинских, в свою очередь, Эльвира, сделала себе кухню-столовую: и обедали там, и гостей принимали.
— Какие чудесные люди эти Фомины, — говорила Эльвира. — Такие услужливые, на руках готовы меня носить, а уж честные! Пошлешь мальчика в магазин — он тебе копейка в копейку сдачу вернет. Я за ними как за каменной стеной.
И действительно, Эльвира даже перестала держать собаку. Какой же вор полезет в квартиру, где живут сами Рыбинские! Петр Фомин с его квадратной спиной и Петька Фомин с хитрющими щелочками глаз и вечно шмыгающим носом. Оба рыжие, патлатые, как костер на ветру. «Эльвира Валерьяновна — это человек», — внушительно заявлял Фомин-старший, Фомин-младший утвердительно шмыгал носом, а Клавдия торопливо вытирала руки о передник.
Мы ничего не понимали. Мы терялись в догадках. Пожалуй, если бы в один прекрасный день люди стали ходить вверх ногами, мы бы и то меньше удивились.
Никто не знал причины перерождения Фоминых. А веселая Эльвира, ставшая прямо-таки бешено веселой, в ответ на наши вопросы только заливалась смехом.
И лишь моя прозорливая мама, как всегда, докопалась до истины.
— А я, кажется, догадываюсь, что произошло с Рыбинскими, — как-то раздумчиво сказала она, когда мы теплым июньским вечером пили чай с вишневым вареньем.
Мы, конечно, сразу навострились.
— Эльвира не брезговала ими, как мы. А относилась как к честным людям. Настойчиво. Терпеливо.
— Ну уж, таких усовестишь, — засомневалась бабушка.
— Только и всего? — разочарованно протянула я.
— Почти, — ответила мама. — Но не совсем. Это, так сказать, суть. Но был у нее и свой метод. Он заключался в том, что она стала делать Рыбинским хорошее. Клавдии сшила платье, Петру-старшему подарила портсигар. Он у нее папиросы стащит, а она ему портсигар. И при этом обращается к нему вежливо, по имени-отчеству. Вот они и встали в тупик. Как же это — злом за добро платить? И тоже стали делать добро. А тут уж и почувствовали себя людьми. Все-таки в каждом человеке живет доброе начало. Надо только докопаться до него, разглядеть, нащупать, отмести всякие наслоения. Ну, а для этого надо приложить усилия.
— Думаешь, Эльвира действовала в гуманных целях? — спросила бабушка.
— Не знаю. Да и не в этом суть. Скорее всего, она думала о своем спокойствии. Но в конце концов, так ли уж важно, как появилось дерево, с которого мы едим вишни: посадила ли его пионерка или кто-то случайно обронил косточку?..
Хозяйка луковой грядки
У меня было две бабушки: мамина мама и папина мама, приехавшие в эвакуацию позже. Первая жила с нами, и потому я считала ее своей; вторая — отдельно. Может быть, поэтому мне она казалась чужой.
Свою я любила и совсем не боялась. Чужую, наоборот, и побаивалась, и недолюбливала.
В комнате моей «чужой» бабушки мне нравились только полы. Были они из широких досок и ярко-желтые. Эти полы очень занимали меня. Мне казалось, что таких широких досок не бывает, и я ползала по полу в поисках того места, где они, по моему мнению, должны быть склеены. Как-то за этим занятием меня застала моя «чужая» бабушка. В тот раз я особенно увлеклась: ощупывала доски рукой, заслоняла от солнца ладонью, чтобы они не отсвечивали… И бабушка, споткнувшись о меня, спросила раздраженно: что я тут потеряла, неужели иголку? Надо сказать, что она больше всего на свете боялась потерять иголку и потом найти ее в супе. Я сказала, что ничего не потеряла и ищу вовсе не иголку, а то место, где склеены доски.
Бабушка посмотрела на меня как-то странно, а потом стала выпытывать, не разговариваю ли я во сне и не испытываю ли желания походить ночью по крыше. Я сказала, что нет, не испытываю, но она, по-моему, не поверила.