Забыл землемер обо всем, нагнулся и стал гладить волосы Лизаветы Петровны, закрыл глаза, прижал к себе голову тихонько-тихонько, как вчера – прижимала Фунтика Лизавета Петровна, и такая же боль в сердце.
Ничего не сказала Лизавета Петровна, только минуту еще сильнее молча сыпались слезы на пол. Потом встала и тихо обернулась к землемеру:
– Может быть, еще не поздно?
«Нет! Не поздно!» – хотел закричать землемер. Но увидел: подавала ему Фунтика Лизавета Петровна: это о Фунтике – не поздно.
– Может быть, и поздно, но я п-п-попробую, – ответил землемер.
Фунтика вымыли бензином, но и бензин не помог: глаз не открыл Фунтик, так к вечеру и помер.
Провозился с Фунтиком землемер – совсем из ума вон про тарантас, про чемоданы. Глянул на часы: сегодня уж и думать было нечего. Конфузливо спрятал от Лизаветы Петровны глаза:
– Я велю от-отложить. Завтра придется ехать. Уж вы м-м-меня простите.
– Прощаю, – улыбнулась Лизавета Петровна. Глаза были заплаканы, но, смытые, сияли, хрусталь был синий.
А землемер – все вожжи растерял: ни посвистеть, ни усмехнуться, сидел в кресле тихий – дохнуть страшно. И только в глазах-колодцах скакали колодезники с красными фонарями, все выскочить норовили наружу, да глубоко: не выскочить.
Все еще не шла Авдевна с самоваром, замешкалась чего-то. И уж хотела сама Лизавета Петровна на кухню идти – как вкатилась Авдевна, без самовара: какой там самовар! Вся была обвислая, невиданная. Упыхалась, охала, приперла дверь спиной и руки растопырила – будто кто гнался за ней – не пускать.
– Приехали… – никак не отдышится.
– Кто приехали? – вскочила Лизавета Петровна.
– Да каликинцы наши, кто же еще. О, господи: говорила тебе – уезжай… С телегами, тебя требовают. Что же это будет-то, о господи!
Твердо ступая ножками на французских каблуках, понес землемер свою – чужую – громадную голову: так рисуют Симеона-мученика с своей головой на руках. И вся в ознобе, кутаясь в шаль, вышла Лизавета Петровна.
Под тихой зеленоватой луной копошились разные бороды: калачи, сосульки, пасьма льняные, козьи хвостики. Калач выступил вперед, легонько, как ребенка, отвел землемера с дороги и поклонился Лизавете Петровне:
– Уж не прогневайся, Лизавета Петровна: хлеб из амбара выберем, и скотину там. Никак нельзя: конный по селам ездит.
– Какой конный?
– Какой-какой, известно какой. Да ты не боись: мы тихо-благородно. Управителя спалим – это уж верно. А насчет чего прочего – тихо-благородно.
Откуда-то вынырнул Митрий, подмигнул глазом, язык у него заплетался:
– Н-никаких закононарушительных… жи-жизненных пороков… С собачкой… И потому: ш-ш-ш! Прошу! Чтоб все тихо!
В гостиной Авдевна всхлипывала, пихала в корзинку серебряный кофейник, вышиванье, зимние ботинки Лизаветы Петровны. Лизавета Петровна подошла к землемеру:
– Ну куда же мы теперь?
От «мы» – взмыло землемера, вырос сразу:
– К Устряловым – шестьдесят верст, – вслух считал землемер. – На станции – весь день ждать. А что, если в монастырь, в Троекурово?
Это было правильно: к рассвету будут там, и от станции недалеко. Заложили тарантас, бросили корзинку и чемодан землемеров. С гумна шел скрип тележный и гвалт, как с ярмарки. Авдевна утиралась фартуком, прощалась с Лиза-ветой Петровной, как навсегда.
На повороте Лизавета Петровна оглянулась на дом: в окнах медленно двигался подслепый огонек – Авдевна со свечкой. Хоть и тихо-благородно, а кто знает: может, и не увидать больше дома?
– Часы жалко… в столовой… Хоть они и не ходят… – дрожали губы у Лизаветы Петровны. – И Фунтика – жалко. А впрочем… – и улыбнулась.
3
Обедня была праздничная, церковь битком набита. Вчера святили яблоки, еще осталась на клиросе чья-то корзинка с янтарным аркадом: пахло яблоками, воском и новым, не– стираным, ситцем. В нос, однотонно, тонко пели монашки. Два мужика волокли под руку кликушу – причащать. Желтые глаза ввалились, кликуша кликала дико, а рот у нее закрыт, и будто кликал чей-то нечеловечий голос под сводами.
Фунтик зеленый, и бороды под луной, и кликуша, и в монастыре с Лизаветой Петровной вдвоем, как на острове… Натянулась тетива в землемере, звенела все выше, и вот еще секунда – и сам завопит в одно с кликушей.
– Я не могу. Выйду… – нагнулся землемер к Лизавете Петровне.
Лизавета Петровна, на коленях, молча и упорно о чем-то молилась, должно быть, все о том же, и не сразу услышала землемера.
Кой-как протолкались наружу. В липовой аллее, в тени, полегчало, отпустило. Зачем-то сорвал землемер ветку, поглядел: маленькие липовые орешки, желтые, как воск, восковые цветы – вроде венчальных или смертных.
– А ведь после обедни нам номера обещали, – вспомнил землемер. – Может, освободились уже, пойдемте?
Мать-ключница сидела у гостиницы на каменной скамье, уписывала большую, полтинничную просфору. И сама – просфора: только еще больше, пятипудовая. Белая, бокастая, толстая – как просфора; добродушная, уютная, вкусная – как просфора.
– Ну что, голубки, вернулись? Чаевничать будете?
– Вы нам, матушка, после обедни номера обещали, первый и третий. Уж нельзя ли как-нибудь: уморились очень.