— …Раз удача привалила — держи ее крепче за хвост, — говорил Щипицын Сорокоумову. — Вернешься в Якутск через два года не нищим сыном боярским, а человеком с достатком. Твою долю соболей я провезу в Якутск тишком — воевода ни сном ни духом про то не услышит. А ясачная сборная казна будет вся в порядке— комар носа не подточит. Только не худо бы послать казаков в тайгу для отвода глаз на заготовку корабельного леса.
— Обойдется. Отпишу якутскому воеводе, что морем пройти в Камчатку нет никакой возможности. Нет ведь у нас ни корабельных мастеров, ни мореходов. Разве мы сумасшедшие, чтоб на верную гибель в море идти? Ничего, поднесу воеводе сороков пять соболей по возвращении в Якутск, так он небось в отписке сибирскому губернатору отпишет, что и судно мы построили, и в море ходили, и лишения многие претерпели на верной службе государю, да вышла, дескать, неудача.
Семейка слушал этот разговор, стиснув зубы, — глаза щипало от горечи. Значит, не бывать ему на Камчатке, не встретиться с друзьями. Как же жить ему здесь, среди этих волков?
Как-то раз в разговоре за стеной было упомянуто имя Умая. Промышленным, готовившимся к поездке по ламутским стойбищам, начальник острога обещал дать для охраны пятерых казаков. Если Щипицыну удастся напасть в тайге на след Умая, казакам надлежало гнаться за ним, схватить и доставить в крепость на суд.
Семейка решил попросить совета у Мяты. Этот его знакомец, поранив топором ногу, накануне ухода поротовской команды в Якутск, вынужден был остаться в остроге и, судя по его виду, ничуть не сожалел об этом. Время от времени он заходил навестить Семейку. Прихрамывая, проходил за перегородку, нагибался, чтобы не стукнуться головой о матицу, и, усевшись на неструганный табурет у Семейкиной постели, начинал вынимать из-за пазухи кульки с брусникой и голубицей, свертки с копчеными рыбьими «пупками». Потом готовил из ягод и рыбы толкушу, заправленную целебным медвежьим жиром.
Однажды Семейка решился рассказать ему про Умая, про опасность, какая нависла теперь над его другом.
Выслушав, Мята задумчиво свесил кудлатую голову. Потом поднял на Семейку серые строгие глаза.
— Через пару недель, говоришь, они в тайгу подадутся?
— Ага. Может, даже чуток попозже.
— Ну вот и хорошо. К тому времени ты совсем на ноги встанешь, да и моя нога как раз подживет. Промышленных мы опередим. Отправимся будто на охоту в тайгу, а там и разыщем твоего Умая.
Спустя несколько дней после этого разговора Семейка начал уже выходить из дома, хотя слабость все еще продолжала мучить его, — бродил, стараясь перебороть головокружение и тошноту.
В крепости между тем начинался разгул. Винокурня Щипицына делала свое дело. Не только казаки гуляли — из тайги приезжали за сивухой ламуты и даже коряки с севера. В амбар Щипицына с компанией уже потекли соболи и лисы, хотя по строжайшему указу Сибирского приказа запрещалось покупать шкурки у таежных жителей, пока они не сдадут государев пушной ясак.
По вечерам в приказчичьей избе дым стоял коромыслом, и Семейка, чтобы не слышать пьяных криков, грохота каблуков, ругани, иногда уходил ночевать к Мяте — в казачью казарму.
После баньки, жарко истопленной Мятой, все болячки с Семейки как рукой сняло.
И вот наступил день, когда, отпросившись у Сорокоумова на охоту за медведем, Мята с Семейкой отправились в тайгу.
— Ну вот, парень, — говорил Мята, закидывая котомку за плечи и усмехаясь. — Ты дивился, что мы с Поротовым нашим так долго успенье справляли. А оно, успенье-то, и при Сорокоумове продолжается. Разгонятся казаки, сплошь до одного надают Щипицыну кабальных записей, а мочи остановиться не будет. Потому как тут тоска и глухомань.
Западные ветры с гор согнали морось над острогом, очистили небо от облаков, и установилась та ясная погода, которая сопутствует осени на Ламском побережье.
Тропой, проторенной таежными охотниками в незапамятные времена, они поднимались вверх по реке Охоте. Верстах в десяти от острога, стеснив пойму, на реку надвинулся лиственничный лес. Был он в эту пору тих до звонкости, словно все живое затаилось в нем в ожидании снегов. Лиственницы, схваченные ночными заморозками, местами побурели и осыпали затверделую хвою. Высоко в небе с жалобным плачем тянулись на юг последние журавлиные клинья.
Речки в тайге обмелели, поклажа за спинами путников не была обременительной, и поэтому двигались они быстро. К полудню отмахали верст двенадцать. Чем дальше уходили от острога, тем сильнее чувство свободы, раскованности овладевало ими.
На реке Каменушке устроили отдых. Семейка набрал хворосту, высек огонь и поставил на костер медный котелок с чистой ледяной водой. Чай пили долго, до пота.
Семейка рассказывал про Узеню, какой это добрый и веселый ламут, радовался предстоящей встрече с Умаем, звал Мяту уйти совсем в тайгу, жить с кочевниками, где нет ни воевод, ни приказчиков, ни плетей с батогами.
Мята слушал молча, ухмылялся в бороду, потом отставил кружку, глянул на товарища строгими серыми глазами: