Леонид и других людей узнал во дворе. Он сообразил, как это надо делать. Надо сказать себе: они постарели на десять лет, прошло десять лет, как ты их не видел. И тогда всё станет понятным и можно будет узнать в этом темноликом человеке Денисова, вот в той вон улыбающейся старушке монтажницу Клавдию Ивановну, а в той вон старушке, прикрывшей вдруг лицо рукой, Ксению Павловну. А это кто? Медлительный, будто лунатик, он и по двору брёл незнамо куда, и щеки у него запали, как у старца. А это был Иван Меркулов, красавец Меркулов, десять лет назад так разительно походивший на Мозжухина. А это кто?..
Денисов привёл Леонида к себе — в две смежные комнатёнки из фанерных листов. В одной комнатёнке стояло кресло, то самое, из директорского кабинета, а комнатёнка теперь и была кабинетом. В другой комнатёнке, куда они прошли, стояла кушетка с отбитыми ручками, здесь Денисов жил.
Денисов вёл Леонида через двор, ввёл в кабинет, затем в свою комнату, так и не сняв с его плеча руки. Как обнял он Леонида, когда подбежал к нему, так все и длил это объятие. Он завладел Леонидом, единолично им завладел и никому не желал уступать в эти первые минуты встречи. И все говорил, говорил ему что-то. Негромко говорил, только ему, на ухо, чтобы вокруг не услышали. Но и Леонид плохо слышал. Он не мог вникнуть в смысл того, что проборматывал быстро Денисов. Он был поражён Денисовым. И не видом его, не постарелостью этой, а вот тем, как Денисов проборматывал слова, и тем, какие у него глаза были странные, не было им покоя, вздрагивали всё время, и тем, как укладывались у него губы, наново, нетвёрдо как-то, как у человека, которому вставили протез и губы ещё не привыкли к этой новиЗне, ещё приноравливались, и человек на время остался без своего лица.
Денисов усадил Леонида на кушетку, сел рядом и близко, все так и не снимая руки с его плеча. Теперь они остались вдвоём, Денисов затворил и дверь со двора, и дверь из кабинета в свою комнату — теперь он мог заговорить погромче.
— Ты знаешь? — спросил он и замолчал, прищурившись по–денисовски, так, что совсем не видно стало синих его глаз. Но всё равно их беспокойная жизнь угадывалась под веками, и веки вздрагивали.
— Да, — сказал Леонид. — Мне рассказали в постпредстве. — Он умолк, никаких он больше не знал слов, какие бы мог произнести вслух.
— Тебе рассказали, надеюсь, что Марьям была убита в первый же миг? Ты понимаешь, всё было кончено в первый же миг? Она не мучилась, ты понимаешь?
— Да.
— А Володя…
— Я знаю.
— А я вот убежал… Какой-то провал в памяти, ничего не помню… Потом вернулся… Пожар на студии… Заметался… К рассвету мы откопали Марьям… Мне помогали Ксения Павловна, Фаддей Фалалеевич… Ты расспроси их… Марьям лежала как живая… Я даже крикнул: живая!.. Ей было не больно, поверь мне…
— Я верю, верю…
— Нет, обязательно расспроси их, непременно. А Птицин… Он отомстил мне!.. Знаешь, он отомстил мне… Здорово отомстил!..
Леонид прислушался: ему почудились завистливые нотки в голосе Денисова. Что же, или Денисов позавидовал сейчас участи Володи Птицина?
— Здорово отомстил! — повторил Денисов. — Ты знаешь, Лёня, они у меня всё время перед глазами... Я их вижу… И себя там вику… Жаль… — Денисов вдруг нагнулся, плечи у него затряслись. Он плакал. — Ты прости меня… Я сейчас…
Он плакал. Денисов плакал.
Леонид едва дождался утра. Он не спал, всматриваясь в квадрат ничем не занавешенного окна, подстерегал тот миг, когда начнёт сереть мгла в небе. Он почти всю ночь не сомкнул глаз. Кушетка, которую уступил ему Денисов, тоже была жертвой землетрясения: в ней вдруг начинали громко и протяжно переговариваться пружины. И звуки эти, когда Леонид задрёмывал, казались голосами людей, и в звуках этих длился их рассказ все о том же самом, о том же самом.
Весь вечер минувший и часть ночи продолжался этот рассказ. Пришла Ксения Павловна, кутаясь в платок, укрывая, будто туркменка, платком часть лица. Она стыдилась нагрянувшей на неё старости. Пришла Зоя в чужом, слишком просторном для неё платье, в мужских башмаках. Она принесла с собой папку с бумагами, папку со сценариями — всё, что осталось от архива сценарного отдела.
У этих женщин никто не погиб, у них не было мужей, не было детей, вообще не было родных в городе. Они и спаслись счастливо, отделались разве что ушибами. Но они были уже не теми, что раньше. Они переменились, да, им прибавилось по десятку лет, но дело было не в этом, не в морщинах вокруг глаз и губ. Они переменились изнутри. Опять вспомнилась война. И женщины на улицах городов, где побывали немцы и куда вернулись наконец свои. У этих женщин были удивительные глаза. Мудрые, настрадавшиеся, как на иконах.
Вот такими глазами и смотрели на Леонида Ксения Павловна и Зоя, когда рассказывали ему все о том же, все о том, кто погиб и кто уцелел, как погиб и как уцелел. И эти глаза тоже рассказывали, иной раз больше говоря, чем слова.