И младший сын старался заменить свою мать, оказывая услуги старику-деду, который стал беспомощен, как малый ребенок. И Ван-Лун не мог втолковать старику, что случилось и почему О-Лан не приходит к нему с чаем или кипятком и не помогает ему ложиться и вставать, и старик раздражался, потому что она не приходила на его зов, и бросал чашку с чаем на пол, как своенравный ребенок. Наконец Ван-Лун повел его в комнату О-Лан и показал ему кровать, где она лежала, и старик долго смотрел тусклыми, полуослепшими глазами, а потом пожевал ртом и заплакал, смутно понимая, что в доме неладно.
Только бедная дурочка ничего не знала, и только она улыбалась и попрежнему теребила свой лоскуток. Но кто-то должен был о ней думать и приводить ее на ночь домой, кормить ее, сажать днем на солнце и уводить ее в дом, если шел дождь.
Обо всем этом кто-то должен был помнить. Но даже сам Ван-Лун забывал о ней, и однажды они оставили ее на дворе на всю ночь, и на следующее утро бедняжка дрожала и плакала; и Ван-Лун сердился и бранил сына и дочь за то, что они не подумали о своей сестре, бедной дурочке. Потом он понял, что они только дети, которые пытаются заменить свою мать, и им это не по силам. И он смирился. И после этого он сам заботился о бедной дурочке утром и вечером; если шел дождь или снег, или дул холодный ветер, он уводил ее домой и сажал в теплую золу, сыпавшуюся из кухонного очага. В продолжение темных зимних месяцев, когда О-Лан лежала при смерти, Ван-Лун не обращал внимания на свою землю. Он передал зимнюю работу и батраков под начало Чина, и Чин трудился преданно. И утром и вечером он подходил к дверям комнаты, где лежала О-Лан, и дважды в день спрашивал напряженным шопотом, как она себя чувствует. Наконец Ван-Лун этого не вынес, потому что каждое утро и каждый вечер он мог только ответить: «Сегодня она выпила немножко куриного супу», или: «Сегодня она съела жидкой рисовой каши», — и он приказал Чину не спрашивать ни о чем. Пускай работает как следует, этого достаточно.
В течение всей холодной темной зимы Ван-Лун часто сиживал рядом с кроватью О-Лан, и если ей было холодно, он разводил глиняную жаровню с угольями и ставил рядом с кроватью для тепла, и она шептала, и, голос ее становился с каждым разом все слабее:
— Это стоит слишком дорого!
Наконец ему стало до того тяжело это слушать, что он крикнул:
— Нет, я больше не могу! Я продам всю мою землю, если это тебя вылечит.
Она улыбнулась и прошептала, задыхаясь:
— Нет, этого я тебе не позволю. Ведь я должна умереть когда-нибудь, а земля останется после меня.
Но он не хотел и слышать о ее смерти, встал и вышел ив комнаты, когда она заговорила о ней.
Тем не менее он знал, что она должна умереть и что ему следует помнить свой долг; и потому он отправился однажды в город и там зашел в лавку гробовщика и осмотрел все гробы, выставленные на продажу, и выбрал хороший черный гроб из тяжелого твердого дерева. И гробовщик, который следил за его выбором, сказал вкрадчиво:
— Если ты купишь два, я уступлю тебе треть цены. И почему бы тебе не купить гроб и для себя и знать, что ты обеспечен?
— Нет, мои сыновья обо мне позаботятся, — ответил Ван-Лун. А потом он подумал о своем отце, и ему пришло в голову, что у него нет еще гроба для старика, и он прибавил: — Но у меня есть старик-отец, и он, должно быть, скоро умрет: он едва ходит, почти оглох и наполовину ослеп, так что я возьму оба.
И гробовщик обещал еще раз покрыть гроба хорошей черной краской и прислать их на дом Ван-Луну. И Ван-Лун сказал О-Лан, что он сделал, и она была довольна, что он позаботился о ней и приготовился к ее смерти.
Он просиживал у ее постели многие часы, но они говорили мало, потому что она была слаба, а кроме того, они никогда не разговаривали много. Часто она забывала, где находится, и когда Ван-Лун сидел неподвижно и молчал, она иногда шептала что-нибудь о своем детстве, и в первый раз Ван-Лун заглянул в ее сердце. Но даже и теперь это были отрывистые и бессвязные слова:
— Я принесу кушанье только к дверям, — я знаю: я безобразна и не должна показываться господину…
И снова она сказала, задыхаясь:
— Не бей меня, никогда больше не возьму ни кусочка!
И она повторяла снова и снова:
— Отец, мать… отец… мать…
И снова, и снова:
— Я знаю, что я безобразна и меня нельзя любить…
Когда она сказала это, Ван-Луна охватила жалость, и, взяв ее руку, он стал гладить ее — большую, жесткую руку, неподвижную, словно у мертвой. Больше всего его огорчала правда ее слов, и даже когда он взял ее руку, искренно желая, чтобы она почувствовала его нежность, ему было стыдно, потому что он не чувствовал нежности, и сердце его не смягчалось, а Лотос добивалась этого без труда: стоило ей надуть губки. Держа эту неподвижную, коченеющую руку, он не чувствовал к ней любви, и даже его жалость была омрачена отвращением.