И он ушел, а через некоторое время вернулся и принес двойную горсть мелких красных бобов, заплесневевших в земле и завязанных в бумажный платок. Дети встрепенулись при виде пищи, и даже у старика заблестели глаза, но Ван Лун оттолкнул их и отнес бобы жене, потому что она легла рожать, и она неохотно стала есть понемногу, зерно за зерном, потому что знала, что час ее близок, и что если она не поест, то умрет в родовых муках. Несколько штук бобов Ван Лун зажал в руке и, положив их себе в рот, разжевал в мягкую кашицу, а потом, приблизив свой рот к губам дочери, он протолкнул пищу в ее ротик, и, смотря, как двигаются ее губки, он чувствовал, что насыщается сам.
В эту ночь он оставался в средней комнате. Оба мальчика были в комнате старика, а в третьей комнате О Лан оставалась одна – у нее начались роды. Он сидел так же, как при рождении своего первенца-сына, и слушал. Она не хотела его присутствия в этот час. Она рожала одна, присев на корточки над старой лоханью, которая хранилась на этот случай, и потом ползала по комнате, убирая следы того, что было, как животное прячет следы рождения детенышей.
Он напряженно вслушивался, не раздастся ли слабый и резкий крик, так хорошо ему знакомый, вслушивался с отчаянием. Мальчик или девочка, теперь ему было все равно: появится только лишний рот, который нужно кормить.
– Как было бы хорошо, если бы он родился мертвым! – прошептал Ван Лун, и тут же послышался слабый крик, на мгновение нарушивший тишину. – Но в эти дни нечего ждать хорошего, – закончил он с горечью и остался сидеть, прислушиваясь.
Второго крика не было, и во всем доме стояла непроницаемая тишина. Но уже много дней повсюду стояла тишина, – тишина праздности и ожидания смерти. Вот эта тишина и наполняла дом. Внезапно Ван Луна охватил страх. Он встал и подошел к двери, где была О Лан, позвал ее сквозь щель, и звук собственного голоса подбодрил его немного.
– Ты жива и здорова? – спросил он жену.
Он прислушался. А вдруг она умерла, пока он здесь сидел? Он услышал слабый шорох. Она двигалась по комнате и наконец ответила слабым, как вздох, голосом:
– Войди!
Он вошел и увидел, что она лежит на кровати и тело ее плоско вытянулось под одеялом. Она лежала одна.
– А где же ребенок? – спросил он.
Она сделала легкое движение рукой над кроватью, и он увидел на полу тело ребенка.
– Мертвый! – воскликнул он.
– Мертвый, – прошептала она.
Он нагнулся и осмотрел комочек тела, комочек кожи и костей. Девочка! Он хотел сказать: «А я слышал, как она кричала – живая!» – но тут он посмотрел в лицо женщины. Глаза были закрыты, и цвет лица был подобен цвету пепла, и кости выдавались под кожей – жалкое, безмолвное лицо женщины, претерпевшей до конца, – и не смог произнести ни слова. В конце концов за последние месяцы ему приходилось носить только собственное тело. Какие же муки голода должна была претерпеть эта женщина, которую изнутри глодало заморенное голодом существо, отчаянно стремившееся к жизни!
Он ничего не сказал и вынес мертвого ребенка в другую комнату, положил его на земляной пол и, после долгих поисков, нашел кусок старой циновки, в который и завернул ребенка. Головка моталась из стороны в сторону, и он увидел на шее два темных синяка, но все же кончил то, что начал делать. Он взял сверток в циновке и, отойдя от дома, сколько хватило сил, положил свою ношу на осыпавшийся край старой могилы. Эта могила стояла среди других, сровнявшихся с землей, давно забытых или заброшенных, на склоне холма у межи западного поля Ван Луна. Не успел он положить свою ношу, как за его спиной появилась голодная одичавшая собака, настолько голодная, что когда он взял камень и бросил в нее, и камень ударился с глухим стуком о ее тощий бок, она все же отошла не дальше чем на два шага. Наконец Ван Лун почувствовал, что ноги у него подламываются, и, закрыв лицо руками, пошел обратно.
– Так лучше, – прошептал он про себя, и в первый раз отчаяние заполнило его душу.
На следующее утро, когда солнце, как всегда, поднялось на голубом лакированном небе, ему представилось сном, что он хотел уйти из дому с беспомощными детьми, ослабевшей женщиной и дряхлым стариком. Как они потащатся за сотни миль, хотя бы и к сытой жизни? И кто знает, есть ли пища даже на юге? Казалось, что нигде нет конца этому раскаленному небу. Может быть, они потратят последние силы только затем, чтобы и там найти голодающих и к тому же чужих людей. Гораздо лучше остаться здесь, где они по крайней мере умрут в своих постелях. Он сидел на пороге дома и безучастно смотрел вдаль на иссохшие и окаменевшие поля, с которых давно уже собрали все, что можно было назвать пищей или топливом.