Комната, служившая канцелярией, находилась направо от сеней, окна ее выходили на улицу. В эту субботу младший из трех писарей, тщедушный и бледный паренек лет пятнадцати, приподнял кисейную занавеску и посматривал на дорогу, а два других, — один совсем уже старик, с брюшком, очень грязный, другой помоложе, изнуренный, с желчным лицом, — писали за двойной конторкой из почерневшего елового дерева. Этой конторкой, семью-восемью стульями и чугунной печкой, которую начинали топить только в декабре даже в те годы, когда снег выпадал с начала ноября, исчерпывалась вся мебель комнаты. Стеллажи, установленные вдоль стен, зеленовато-серые картонные папки с помятыми уголками, из которых виднелась пожелтевшая бумага, наполняли канцелярию душным запахом старых чернил и пыли.
Тем не менее сидевшим здесь рядом крестьянину и крестьянке, терпеливо и неподвижно ожидавшим своей очереди, это место внушало уважение. Такое количество бумаги и в особенности эти господа, которые быстро писали своими скрипучими перьями, делали их серьезными и наводили на размышления о деньгах и судебных процессах. Женщина лет тридцати четырех, смуглая, приятное лицо которой несколько портил большой нос, скрестила свои сухие рабочие руки на черной суконной кофте, обшитой плюшевой каймой. Она шарила своими живыми глазами по углам, думая о том, какое множество хранится здесь документов на владение добром. Мужчина, выглядевший лет на пять старше, рыжеватый и спокойный с виду, в черных штанах и длинной рубахе из синего холста, вертел на коленях круглую шляпу. Ни одна мысль не оживляла его широкого, тщательно выбритого землистого лица. Его большие тускло-голубые глаза уставились в одну точку, как взгляд отдыхающего вола.
Дверь отворилась, и на пороге, весь красный, появился мэтр Байаш, только что позавтракавший в компании своего зятя, фермера Урдекена. Для своих пятидесяти пяти лет он был довольно свеж. Губы у него были толстые, а глаза окружены морщинками, так что казалось, что он постоянно смеется. Мэтр Байаш носил пенсне и имел привычку подергивать длинные седеющие баки.
— А, это вы, Делом, — сказал он. — Значит, дядя Фуан окончательно решился на раздел?
За Делома ответила жена:
— Как же, господин Байаш… Мы сегодня должны все встретиться здесь, чтобы договориться между собою и узнать от вас, как нам нужно вести дело.
— Ладно, ладно, Фанни, посмотрим… Времени-то всего только час: надо подождать остальных.
Нотариус поболтал еще немного, расспрашивая о ценах на хлеб, которые вот уже два месяца, падали, выказывая Делому дружеское расположение, как к землеробу, владевшему двадцатью гектарами земли, имевшему батрака и трех коров. Затем он вернулся к себе в кабинет.
Писари даже не подняли головы в его присутствии и еще усерднее скрипели своими перьями. Деломы снова погрузились в неподвижное ожидание. Очевидно, Фанни везло в жизни, раз ей удалось выйти по любви за такого честного и богатого крестьянина и даже не забеременеть до свадьбы. Это было тем более удивительно, что она при разделе отцовских владений могла рассчитывать лишь на получение участка в три гектара. Впрочем, и муж тоже не раскаивался в своем выборе: едва ли ему удалось бы найти более смышленую и работящую хозяйку. Не располагая большим умом, он предоставлял жене вести все без исключения дела. Однако он был настолько рассудителен и честен, что роньские крестьяне нередко выбирали его посредником в своих спорах.
В эту минуту младший писарь, взглянув в окно, прыснул в кулак и тихо сказал своему толстому и грязному соседу:
— Иисус Христос!
Фанни быстро нагнулась к уху своего мужа и зашептала:
— Знаешь, предоставь все мне… Я очень люблю отца и мать, но, тем не менее, не хочу, чтобы нас околпачили. Нельзя ни на грош доверять ни Бюто, ни этому прохвосту Гиацинту.
Она говорила о своих братьях, увидав в окно, что к дому нотариуса подходил старший из них, Гиацинт, известный всей округе под кличкой Иисуса Христа. Это был лентяй и пьяница. После возвращения из африканской кампании он принялся бродяжничать и бить баклуши, отказываясь от какой бы то ни было постоянной работы. Он жил браконьерством и воровством, как будто все еще продолжая грабить какое-нибудь забитое племя бедуинов.
Вошел здоровенный, сохранивший всю свою физическую силу сорокалетний детина с курчавыми волосами и острой нерасчесанной бородой. У него было действительно сходство с Христом; но это был Христос, опустившийся до разврата, Христос-пропойца, который насилует девок и грабит проезжих на большой дороге. Явившись в Клуа утром, он уже успел напиться. Штаны его были сплошь в грязи, а блуза, вся в пятнах, имела совершенно непристойный вид; изодранная в лохмотья фуражка была заломлена на затылок. Он курил черную пятисантимовую сигару. Сигара была сырая, и это его раздражало. Однако в насмешливых и глубоко сидящих голубых глазах Гиацинта не было никакой злости, и казалось, что пройдоха — добряк и рубаха-парень.
— А отца и матери все еще нет? — спросил он.