Елизавета Григорьевна до семидесяти лет безупречно прослужила в школе преподавателем истории, заработала вполне приличную пенсию и могла бы теперь находиться в кресле у телевизора с чашечкой чаю. Или с книгой – в кресле под торшером. Могла бы, но не желает! Ей сладко стоять вот так с рукоделием на продажу в виду всего района, где значительная часть населения – бывшие ее ученики и ученицы. Стоять и с праведным удовлетворением чувствовать, как стынут на морозе ноги, совсем еще немного – и воспаление легких, больничная койка (самое лучшее, если бы чужие люди подобрали без памяти прямо на улице), вот тогда она, так называемая «дочь», наконец-то поймет, тогда опомнится, волосы на себе станет рвать, проклиная день и час, когда променяла единственную мать на рыжего, невоспитанного, похотливого, морально нечистоплотного павиана! Ничего, настанет время, настанет… Но будет поздно. Да! Именно!
Редкий день проходит, чтобы около Елизаветы Григорьевны не остановился кто-нибудь из ее стареющих школьников. Постоят, повздыхают, всей душой посочувствуют. Ибо давно известно: единственную дочь она растила одна (муж погиб в блокаду), теперь эта дочь – кандидат химических наук. Как же так? Почему? Чудовищно! Может, надо что-то сделать, куда-то сходить, написать? В газету? Или лучше в парторганизацию{208}
? Ведь нельзя же вот так пройти мимо…– Не нужно, Машенька (или Сашенька, или Валечка – всех своих учеников Елизавета Григорьевна прекрасно помнит и узнает), – прошу, не нужно. Насилие еще ничего не решало, а ей я хочу только добра! У каждого своя судьба. Мне – так легче. Пусть, пусть!
…Они стоят изо дня в день у забора, за которым клокочет рынок, каждая что-нибудь продает. Тетя Оля – шерстяные носки и варежки, Елизавета Григорьевна – салфетки и кружевные воротнички, изготовленные сугубо собственноручно. А вот Вера Павловна, та торгует, чем придется, каким-то подозрительным хламом. Сегодня это сильно поношенная велюровая мужская шляпа, завтра – полуботинки, послезавтра – старый портфель с железными углами (одного угла нет). Елизавета Григорьевна брезгливо ее осуждает: безнравственно и непристойно. Торговля продуктами чужого труда – хотя бы и найденными на помойке – есть не что иное, как спекуляция{209}
. Вера Павловна клянется: да нет же! Почему чужого, когда и башмаки, и портфель, и шляпа, и узел старых галстуков, который она на днях безуспешно пыталась всучить какому-то колхознику, – все эти вышедшие из употребления вещи – ее мужа (придурка). Никто ей не верит.– Да пускай ее, дурочку бестолковую, – великодушно говорит тетя Оля, – все одно у ей никто ниче не береть.
– Сколько ни вейся, сколько ни вейся, а концу быть, – непонятно и жутко вещает Елизавета Григорьевна, грозя пространству длинным, плохо гнущимся от холода пальцем (поблажек в виде рукавиц она не признает). Нет доброты и милосердия! А ты, Ольга, не права вдвойне. Во-первых, эти сливки… Магазины без продавца организованы в расчете на честных людей{210}
…– Да ладно! – отмахивается тетя Оля. – Ну взяла и взяла. А если у меня деньги вси, а мальчишке надо?
– Воровство есть воровство. Вещь безнравственная, не спорь!
– Вот прицепилась, репей! – кричит тетя Оля. – Да отдам я им за сливки, отдам! Вот купят носки, снесу тридцать семь копеек, пускай подавятся, сами больше украдуть!
– Посажу придурка, на сто первый километр поедет без прописки, – бубнит Вера Павловна, уже ни к кому не обращаясь. – «Разводи-иться!» Хрен ему, а не развод. Свидетелей найду, что хочешь, подтвердят, я женщина солидная, человек – ума палата, знаю, что как делается, не в первый раз…
Стоят они со своим товаром у ворот рынка, толпы людей проходят мимо, идут и идут, редко, кто остановится хотя бы прицениться. Ну что проку в такой торговле?
Так думает, глядя на старух из окна пятого этажа нового дома напротив, Наталья Петровна Сорокина. Она только что натерла до блеска мягкой сухой тряпкой и без того чистое оконное стекло в кухне, стоит теперь и смотрит на улицу. Там – конец февраля.
Сразу после ноябрьских праздников Наталья Петровна сказала мужу, что ей до смерти хочется пойти в ресторан. Ага. В ресторан!
Наталья Петровна была совершенно уверена, что муж ей откажет, да не просто так, а влепит что-нибудь короткое, но, как всегда, обидное, вроде: «дурь». Наталья Петровна, конечно, боялась своего Николая Ивановича, но уж на этот раз решила настоять на своем: ни в каком ресторане она не была за всю жизнь, а жизни той осталось теперь всего ничего. Он-то сам, небось, когда был помоложе, не раз ходил! Не один, это верно, и не с дружками или, там, с бабами, Боже упаси, а с коллективом, но ведь ходил! А Наталье Петровне до шестидесяти четырех лет не пришлось, и если сейчас не пойти, то уж, значит, и никогда. Почему никогда? Потому что – годы. К тому же сын Миша, когда приходил вчера взять у родителей ежемесячные тридцать рублей, вдруг говорит, что скоро попросит больше, у них, Бог даст, будет, наконец, ребенок – не зря Людмила Сергеевна столько лечилась у профессоров.