Он снова и снова напряженно возвращался мыслью к вопросу: какой ценой добыта Победа? Больше всего жертв принес советский народ, он вынес на своих плечах самую тяжелую ношу. Потери победителей неизмеримо больше, чем побежденных, — может быть, в три–четыре раза больше.
Но сколько бы дней ни осталось ему прожить, Этьен счастлив, что дожил до Победы и пережил Гитлера, которого и человеком–то нельзя назвать. Человекообразный зверь, у которого «дикарь–камень вместо сердца», как говорил сапер Шостак.
В прошлом году, в день рождения Гитлера, 20 апреля, всем им в Маутхаузене выдали по лишней порции баланды с ломтиком хлеба. А в этом году эсэсовцы в Эбензее сами забыли отметить дату — не до того было. Гитлер отпраздновал свадьбу с Евой Браун на следующий день после того, как был расстрелян Муссолини. А через два дня новобрачные покончили самоубийством. Гитлер умер бездетным, но сколько он оставил после себя духовных наследников! В польском языке есть особое слово, им называют ребенка, родившегося после смерти отца, — «погробовец», ни по–русски, ни по–немецки так точно не скажешь. А тот, в эсэсовской форме, кто прилежно малевал на стене крематория рифмы «Licht» и «nicht», — наследник Гитлера. Разумеется — если пережил своего фюрера.
Будут, наверно, и настоящие «погробовцы», — те, кому изуверские идеи разных фюреров полюбятся позже. Может быть, даже много лет спустя.
В начале тридцатых годов Этьен видел в Гамбурге, как штурмовики избивали бастующих, и рвался на их защиту. В Испании он жаждал защищать от франкистов молодую республику. В Италии он мечтал участвовать в движении Сопротивления, воевать в рядах гарибальдийцев. Узнавая плохие новости с Восточного фронта, он всеми мыслями и чувствами был в числе командиров Советской Армии на поле боя.
А после того как прошел все девять кругов фашистского ада, он не мог бы мстить за один народ. Фашизм не щадит все народы, в том числе немецкий, фашизм — враг человечества и всего человеческого в человеке. Для Гитлера и его «погробовцев» человек — сперва мишень, неподвижная или движущаяся мишень, а потом топливо для крематория…
Как Этьен счастлив, что дожил до свободы, лежит на альпийском лугу, вдыхает его ароматы. Воздух сегодня не отравлен зловонием крематория, потухла, остыла адская труба в Эбензее и во всех других лагерях…
Несколько раз к Старостину, который грелся на солнце и никак не мог согреться, подходили товарищи. Кто–то сообщил, что скоро к нему привезут самого лучшего врача из соседнего городка. Кто–то делился последними радионовостями.
А Старостина больше всего беспокоило — не появился ли представитель советских войск: по всем расчетам выходит, что наши где–то совсем близко. На этот случай пригодились бы очень его старые документы. Лежат они себе в узкой нише, под мраморным подоконником в траттории «Фаустино», в доме номер 76, на улице того же названия, в Гаэте. Найдутся ли они когда–нибудь? И в чьи руки попадут?..
Он подозвал Донцова, попросил его и Мамедова заняться картотекой, которую они утаили от немцев. Сколько военнопленных привезли в Эбензее? Сколько осталось в живых? На многих карточках стоят условные значки, их надо расшифровать. Выяснить, кто сотрудничал с гитлеровцами.
День прохладнел, и Этьен начал собираться к себе в отель. Он принес в комнату пучок травы и полевых цветов.
После обеда почти все товарищи разбрелись кто куда: не сиделось на месте в день, когда так явственно слышалась поступь истории, когда планета обретала мир.
На соседней кровати лежал Боярский. Он встал, протянул Старостину плитку шоколада, но тот отказался: от шоколада он больше кашлял.
Вернулся Мамедов, спросил у Старостина, как дела, не нуждается ли в чем–нибудь.
— Все хорошо. А чувствую себя плохо.
Мамедов дотронулся до лба — жар, да еще какой. Старостин заходился в кашле, был бледен, но острые скулы розовели так, будто в комнату проник свет преждевременного заката.
Мамедов принялся что–то торопливо врать про близость снежных вершин, от них несет холодом, как только садится солнце.
Но произнося эти и всякие другие утешительные слова, Мамедов сидел у раскрытого окна в непривычно белой рубахе и почему–то холода не ощущал.
— Как говорят у нас в Белоруссии, старая баба в Петров день на печке мерзнет. — Старостин несмело улыбнулся, шумно передохнул и попросил: Накрой меня.
Мамедов набросил свое одеяло, но Старостин и под двумя одеялами стучал зубами.
— Пить! — снова и снова просил Старостин.
Мамедов подал воды, Старостин сделал несколько глотков и притих, кашель унялся.
Быстро наступили сумерки — во все три окна комнаты вставили темно–синие стекла. За домом не умолкали крики, веселый гам, доносились отзвуки бессонной праздничной кутерьмы. Несколько раз приходили товарищи из других отелей, разбросанных в долине, и приглашали Старостина на завтрашний торжественный обед. Он всех благодарил и всем обещал прийти, но чтобы выполнить обещания, ему пришлось бы съесть пять или шесть обедов. Напоследок к Мамедову пришли армянские сородичи, пригласили его и Старостина завтра на плов…