Едва узники успели пройти через городок, припустил дождь, да еще холодный. Они шлепали босиком по лужам и все поглядывали на низкое небо надолго ли такой душ? И ветер пронизывает до костей.
Быстрее всего намокают плечи. Проклятая лагерная одежда вбирает воду, как губка. Мучительный холодный компресс! Что толку, если воротник поднят? С него все равно стекает холодная вода. Что толку, если руку ты засунул в карман? Карман мокрый, и рука мокрая.
Мало надежды, что вскоре распогодится. Тучи низко висят над долиной, гребни гор смутно угадываются, а хвойный частокол на горе Спящая Гречанка и вовсе не виден. Дождь не унимался, а когда они подошли к пакгаузу, превратился в ливень. Конвоиры с собаками спрятались под навесом, а думпкары стояли под открытым небом, и картошку полоскал дождь. Обидно, не смогут обсохнуть, пока будут работать на станции.
— Русские не боятся дождя! — весело сказал долговязый конвоир, стоя под навесом.
Конвоир был в плащ–палатке с капюшоном, и поверх нее висел автомат, блестевший так, будто был отлакирован или смазан жиром.
— А русские вообще ничего не боятся, — отозвался Старостин по–немецки. — Не боятся ни воды, — и добавил, кивнув подбородком на автомат: — ни огня.
Долговязый что–то сказал своему низенькому товарищу. Этьен расслышал слова «фойер», «крематориум», и оба захихикали, а потом долговязый сказал:
— Для таких русских, которые не боятся ни воды, ни огня, есть еще виселица.
— Никого нельзя повесить выше виселицы! — с вызовом сказал Старостин.
— Слабое утешение для того, кто уже висит. И твоя русская пословица ему не поможет.
— Это не русская пословица, это — Фридрих Шиллер. Пьеса «Заговор Фиеско». А говорит тот самый мавр, который сделал свое дело…
— Где ты так хорошо научился говорить по–немецки?
— О, это было очень давно. У меня тогда тоже был макинтош, и я имел право переждать сильный дождь под крышей.
Конвойные перебросились несколькими словами, после чего последовала неожиданная команда: прекратить работу, спрятаться под навесом и смирно стоять.
Долговязый поманил к себе пальцем образованного русского. Потом они стояли рядом и вели разговор на литературные темы. Немец с интересом слушал про Шиллера, про романтическую школу «Штурм унд дранг», а у русского при этом был вид профессора: с таким достоинством он держался и такой эрудицией блистал.
Дождь поутих. Картофель рассортировали и выгрузили. Продрогших, промокших до нитки лагерников снова нанизывали на длинный мокрый канат, и все зашлепали по лужам обратно в лагерь.
— Яков Никитич, что тебе дала такая длинная беседа с немцем? спросил Мамедов, шагая со своим соседом не в ногу, чтобы легче волочить кандалы и чтобы они не так звенели при ходьбе.
— Пока мы рассуждали о немецкой литературе, о ее романтической школе, наши товарищи отдохнули, слегка обсушились. А немец подарил три сигареты. Только бы не промокли.
— Так ты ж не куришь.
— Были бы сигареты, курильщики найдутся. Один, кажется, уже нашелся. — Старостин засмеялся и протянул сигарету.
Колонна возвращалась в лагерь, когда городок еще не спал. Они брели по самому краю Траумкирхенштрассе, потому что по этой изогнутой улице мчались машины и ходить нужно было с оглядкой. Как на жителей другой планеты смотрели лагерники на горожан, которые им встречались.
У Этьена окоченели плечи и сильно болело под лопатками, не повезло ему с сегодняшней прогулкой на станцию.
Хотя он научился согласно шагать с Мамедовым не в ногу, ходить на поводке по скользкой дороге очень утомительно. Вот если бы на запястьях и на щиколотках было побольше мяса! А то кажется, железо сквозь тонкую кожу трет кости.
Он не может сказать про себя, что худеет, худеть уже невозможно, но он продолжает терять в весе. Сколько же он теперь весит — 45, 40 килограммов или еще меньше? Интересно, кости тоже делаются легче, тоньше или все это за счет мышц и сухожилий?
Никогда еще одышка не мучила Старостина так сильно, как сегодня. Потому, может быть, что обратная дорога идет в гору? Но вот же Мамедову и тем, кто шагает рядом, подъем вовсе не кажется крутым!
Старостин шел с трудом, сдерживая кашель. Мамедов озабоченно посмотрел на напарника — какой болезненный румянец на щеках! При его плачевном здоровье, при больных легких… Каждая лужа, в которую он ступал ногами в разбитых колодках, становилась все холодней и холодней…
Он так измучился, что с трудом волочил даже свой взгляд, и видел только лужи под ногами. Он мечтал об одном — дойти, дойти, дойти до лагерных ворот — и очень отчетливо представлял их себе. Высоченные ворота, обшитые с обеих сторон досками, связаны железным ободом, склепаны фигурными скобами, а наверху вписаны в полукруглую арку. Слева над аркой при входе в лагерь торчит узкая железная труба — это лагерная сирена.
Никогда раньше не поверил бы, что будет с вожделением и надеждой думать о воротах, ведущих за проволоку, туда, где палачествует лагерфюрер Антон Ганц со своими помощниками.