Больше ни слова друзья не сказали, молча обнялись, — каждому хотелось прильнуть к другу всем сердцем, — и заплакали, хотя оба стеснялись слез. Им обоим удалось овладеть собой, только когда они бойко завели речь о каком–то совершенном пустяке.
Уходя из камеры, Кертнер впервые не сказал сегодня соседям: «Ариведерчи», а радостно воскликнул: «Аддио!» — и спазмы сжали его горло.
88
Одиночная камера, где Кертнеру предстояло провести в строгой изоляции последние десять дней — на втором этаже.
Обычно, войдя в камеру, заключенный сразу спешит к окну, — ну–ка, что мне будет видно отсюда в ближайшие месяцы, а может быть, годы?
Но Этьен был сейчас равнодушен к виду из окна, он устало сел на койку.
Если быть чистосердечным и совсем искренним — Этьен даже доволен, что напоследок очутился в одиночке.
Хорошо, что его отселили из общей камеры: предчувствие близкой свободы требует одиночества. Было бы жестоко и безнравственно жить счастливцем рядом с теми, кому еще предстоит долго томиться в заточении. А скрывать счастье труднее, чем горе, потому что ощущение счастья всегда полнее на людях. Только горе ищет уединения.
Сколько есть на свете радостей, о которых и не подозревают те, кто всегда живет на воле!
Скоро у него вновь появится необходимость следить за временем и куда–то торопиться. Пожалуй, гуманно, что узникам не оставляют часов, а то бы они не отводили глаз от циферблата и сокрушались по поводу того, что стрелки движутся слишком медленно.
Вновь появится право написать письмо, записку, когда за листом бумаги не подглядывают холодные глаза Джордано.
Люди на воле и не подозревают, что значит — ходить по земле, куда и как тебе самому заблагорассудится, не ожидая команд и не прислушиваясь к ним.
Люди на воле не ценят еще одного великого права — права выбора, которого начисто лишен раб, узник; из словаря свободных людей не исчезло слово «или», их поступки не подчинены чужой и злой власти.
Люди на воле не ценят возможности спать в темноте, без принудительной лампы над головой они могут включить и выключить свет, когда им захочется… Ох, этот свет тюремной лампы, режущий глаза! И саму лампу тоже, как узницу, обволакивает железная сетка.
Право остаться наедине с собой, чтобы смотритель через «спиончино» не засматривал тебе в самую душу…
Да мало ли есть уже почти забытых радостей, и все эти радости станут ему вскоре доступны!
Десять дней даны ему для того, чтобы подготовиться к свободной жизни, ко второму рождению, к 12 декабря 1939 года…
Иным счастливцам, едва они перешагнут порог тюрьмы, бросаются на шею родные, близкие. Никто его у тюремных ворот не поджидает, встреча ждет далеко–далеко от Кастельфранко. При благоприятных обстоятельствах его могут быстро перебросить в Москву.
Может, ему удастся попасть туда к Новому году? У Танечки скоро начнутся зимние каникулы, лыжи ждут в передней. На балконах московских домов уже стоят перевязанные елки. Предусмотрительные хозяева купили елки впрок и держат их на балконах, чтобы хвоя не осыпалась в тепле раньше времени. А в канун Нового года елку никак не достать… Вообще конец года всегда приносят с собой множество хлопот и забот. Вечная возня с подпиской на газеты и журналы. Во–первых, большой расход, а во–вторых, не так легко подписаться на то, на что хочется, а легко почему–то подписаться на то, что читать неинтересно. А тут еще и бесконечные варианты — где и с кем встречать Новый год. Охотней всего вспоминалось, как однажды они большой компанией встретили Новый год на лыжах. И снег скрипел на весь лес, и заразительно смеялись, и оглушительно хлопнула пробка от шампанского.
Он жадно примерял свободную жизнь к себе прежнему, совсем здоровому, и был не в силах превозмочь самообман. Будто он выйдет из тюремных ворот таким, каким вошел в них три года назад, оставив все прилипшие к нему в тюрьме хворобы, будто хворобы эти не сделались неотъемлемой принадлежностью его тела, были всего–навсего придатком к тюремному режиму и он может отшвырнуть их заодно с арестантской одеждой.
Конечно, его срочно отправят в санаторий. Он представил себе заснеженное Архангельское, где когда–то отдыхал вместе с Надей. За окошком вьюга, намело сугробы у нашего крыльца… В одиночной камере он может себе позволить спеть Вертинского.
Он испытывал острое удовольствие от того, что не таясь вслух разговаривал в камере–одиночке по–русски, декламировал по–русски стихи, напевал русские песни.
Так надеялся, что десять суток пройдут быстро, а одиночество, от которого успел отвыкнуть, создало у него иллюзию, что жизнь вообще остановилась, и, хотя время влачилось, как и положено влачиться тюремному времени, Этьен этого не ощущал.