— Я больше ничего не видел. Конечно, радио сообщало, это верно… Может быть, дальше… Но бортовой огонь почти погас, я даже собственных рук не видел. Хотел включить головной огонь, чтобы хоть крыло разглядеть, — все тот же мрак. Показалось, что я — на дне огромной ямы и из нее — не выбраться. А тут еще мотор стал барахлить…
— Нет.
— Нет?
— Нет. Мы его потом осмотрели. Мотор в полном порядке. Но стоит испугаться — и сразу кажется, что мотор барахлит.
— Да как было не испугаться! На меня давили горы. Хотел набрать высоту — попал в завихрение. Вы сами знаете: когда ничего не видишь — и еще завихрения… Вместо того чтобы подняться, я потерял сто метров. И уже не видел ни гироскопа, ни манометров. И стало казаться, что режим мотора падает, что он перегрелся, что давление масла… И все это — в темноте. Как болезнь… Ну и обрадовался я, когда увидел освещенный город!
— У вас слишком богатое воображение. Идите.
И пилот выходит.
Ривьер поглубже усаживается в кресло, проводит рукой по седым волосам.
«Это самый отважный из моих людей. Он вел себя в тот вечер прекрасно. Но я избавлю его от страха…»
И снова, как минутная слабость, возник перед ним соблазн:
«Чтобы тебя любили, достаточно проявить жалость. Я никого не жалею или скрываю свою жалость. А как хотелось бы окружить себя дружбой, теплотой! Профессия врача дает ему такое право. А я направляю ход событий. Я должен выковывать людей, чтобы и они направляли ход событий. Вечером, в кабинете, перед пач-.юй путевых листов особенно остро ощущаешь этот неписаный закон. Стоит мне только ослабить внимание, позволить твердо упорядоченным событиям плыть по течению — и тотчас, как по волшебству, возникают аварии. Словно моя воля — только она одна — не дает самолету разбиться, не дает буре задержать его в пути. Порой сам поражаешься своей власти».
Он продолжает размышлять:
«И в этом нет, пожалуй, ничего странного. Так и садовник на своем газоне ведет постоянную борьбу… Извечно вынашивает в себе земля дикий, первозданный лес; но простая тяжесть человеческой руки ввергает его обратно в землю».
Он думает о пилоте:
«Я спасаю его от страха. Я нападаю не на него, а на то темное, сопротивляющееся начало, что парализует людей, столкнувшихся с неведомым. Если я буду его слушать, жалеть, принимать всерьез его страхи, тогда он поверит, что и в самом деле побывал в некоей загадочной стране; а ведь именно тайны — и только ее — он и боится; нужно, чтобы никакой тайны не осталось. Нужно, чтобы люди опускались в этот мрачный колодец, выбирались из него наружу и говорили, что не встретили там ничего загадочного. Нужно, чтобы вот этот самый человек проник в самое сердце, в самую таинственную глубь ночи, в, ее толщу, не имея при этом даже своей шахтерской лампочки, которая освещает только руки или крыло, — и чтобы он своими широкими плечами отодвинул прочь Неведомое».
И все же даже в этой борьбе Ривьера и его пилотов связывало молчаливое братство. Они были людьми одной закалки, ими владела та же жажда победы. Но Ривьер помнил и о других битвах, которые приходилось ему вести за покорение ночи.
В официальных кругах на мрачные владения ночи смотрели с опаской, как на неисследованные лесные дебри. Заставить экипаж устремиться со скоростью двухсот километров в час навстречу бурям, туманам и всем тем препятствиям, что таит в себе ночь, представлялось им рискованной авантюрой, допустимой лишь в военной авиации: вылетаешь с аэродрома в безоблачную ночь, проводишь бомбежку — и той же ночью возвращаешься на тот же аэродром. Но регулярные ночные рейсы обречены на неудачу.
«Ночные полеты — это для нас вопрос жизни и смерти, — отвечал Ривьер. — Каждую ночь мы теряем полученный в течение дня выигрыш во времени, который составляет наше преимущество перед железной дорогой и пароходом».
Ривьер с досадой и скукой слушал все эти разговоры: финансовая сторона дела, безопасность, общественное мнение… «Общественное мнение, — возражал он, — его нужно создать». Он думал: «Сколько времени пропадает напрасно! И все же есть в жизни нечто такое, что всегда побеждает! Живое должно жить, и для того, чтобы жить, оно сметает с пути все помехи. Для того, чтобы жить, оно создает свои собственные законы. Оно неодолимо». Ривьер не знал, когда гражданская авиация овладеет ночными полетами, не знал, какими путями она это совершит, но он знал, что это решение неизбежно будет принято и что подготавливать его нужно уже сейчас.
Ему вспоминаются зеленые скатерти, за которыми он сидел, уперев подбородок в кулак и слушая со странным ощущением собственной силы бесконечные возражения. Эти возражения казались ему бесцельными, осужденными на гибель самой жизнью. И он чувствовал, как растет, наливаясь тяжестью, его сила. «Мои доводы неопровержимы; победа будет за мной, — думал Ривьер. — К этому ведет естественный ход событий».
Когда от него требовали каких-то гарантий, каких-то решений, устраняющих всякий риск, он отвечал:
— Законы выводятся на основании опыта; познание законов никогда не предшествует опыту.
После долгого года борьбы Ривьер добился своего.