Мишка покраснел под сочувствующим взглядом бабушки Кати, под укоризненным — Пантелея Евгеновича. О том, что валенки просят каши, Мишка знал давно.
Но все было недосуг отнести их в мастерскую. Подкладывал картонки, больше навертывал портянок и обходился.
Обулся Мишка в огромные валенки Пантелея Евгеновича. Голенища поднимались выше колен, ноги не сгибались. Было неудобно, но Мишке нравилось так расхаживать по комнате.
Бабушка Катя напомнила, что сегодня суббота и у нее вытоплена баня. Ну как можно отказаться от такого удовольствия!
Брюхановы держали баню по-белому — с трубою, с кирпичной каменкой, с вмазанным в нее котлом для воды. Таких бань в Талой было мало. Большинство жителей деревни мылись в банях по-черному.
Мишка мыл голову, с наслаждением хлестался березовым веником на верхней полке! Пантелей Евгенович лежал на мокром рядне, разостланном на полу перед открытой дверцей каменки. Он грел больную спину. Глядя на худое тело с выпирающими костями, Мишка дивился, откуда у Пантелея Евгеновича столько силы. Как мог этот человек убить семнадцать медведей? Как мог пройти до самого устья большую реку, одолеть пороги, через которые проходили только отчаянные смельчаки! А шрамы на теле Пантелея Евгеновича!
Зато когда старый охотник, поддав пару, полез на полок, Мишке пришлось сползти вниз, а затем поспешно натягивать штаны и бежать из бани. Вот тебе и худоба, вот тебе и немочь, вот тебе и восемьдесят лет!..
Мишка успел остыть, лежа на железной койке, а Пантелей Евгенович только-только закончил париться. Тяжело дыша, упал на кровать в белой холщовой рубахе, в полосатых подштанниках. Старик молча лежал в темноте, и Мишке показалось, что он уснул.
Но под потолком вспыхнула небольшая электрическая лампочка, и Пантелей Евгенович заговорил:
— Выходит, ровно семь часов. Дали свет. Хорошо. Привыкли мы к электричеству, избаловались. Когда на электростанции что-нибудь испортится — будто уж неловко зажигать керосиновую лампу. А и она совсем недавно почиталась за диво. В деревнях больше лучиной да жирниками освещались. Тронулась, однако, Сибирь. Ой, как тронулась!.. Выйдешь на большую реку — бегут без удержу грузовики. И конь уже не в цене. А я, друг, помню времена, когда в этих местах пил не было. Потолки в избах кругляками настилали, а пол — из расколотых деревин. Дрова не пилили, а рубили топорами. Один работник и нарубит и наколет за день кубометров шесть. Зато нашшелкается эдак за неделю — в субботу заваривают в котле мох, да руки туда, распаривать… Я-то паря, до девяти годов штанов не имел, бегал в одной посконной рубахе. Семья большая. Трое братовьев, четыре старших сестры. Обувки, одежи на всех не напасешься, Играть, однако, охота. Бывало, выскочу на мороз в рубашонке да босиком. Скачусь на санках с горы — и дуй — не стой — обратно в избу, на печку… Чудеса, да и только, — мечтательно протянул старик. — Я, скажем, в германскую воевал, в гражданскую тоже. И чугункой ездил, и на пароходе, и по-всякому. А моя Катерина век прожила — поезда в глаза не видела. Поезда не видела, а на самолете я ее прокатил до Светлого. Боялась. Все за рукав меня теребила, вниз показывала, дивилась, когда мы в воздух-то поднялись.
Пантелей Евгенович рассмеялся.
— Да, чудеса!.. Сказывают, на Светлый тянут железнодорожную ветку? Видать, еще круче за дела в нашем районе возьмутся.
— Я тоже поезда не видал и нигде, кроме Светлого, не был, — заметил Мишка.
— Пустяки! Увидишь, все увидишь, везде побываешь, — уверенно сказал Пантелей Евгенович. — У тебя жизнь впереди. А жизнь нынче несется быстрей, чем вода в порогах. Успевай только оглядываться…
Вернулась из бани бабушка Катя, загремела на кухне посудой. У нее, видимо, было хорошее настроение. Сначала тихо, для себя, а потом громче и громче она запела:
Голос у бабушки Кати был сильный, высокий. Пела она с чувством. Заунывно, тягуче, с надсадой звучала песня о страданиях мальчика, заточенного безвинно в тюрьму.
— Первой песельницей славилась по деревне, — восторженно и ласково прошептал Пантелей Евгенович и даже приподнялся с кровати, наклонился в сторону Мишки. Он не мог оставаться равнодушным к этой близкой и милой ему песне, не мог молчать. Уперся локтем в подушку, прислушиваясь, и вдруг присоединил к бабушкиному свой низкий, хриплый голос:
Морщинистое лицо отражало глубокое волнение и словно светилось изнутри. Пантелей Евгенович вытер рукавом повлажневшие глаза.