— Потому что счастлива… люблю… — пылко отвечала Анка, отыскивая глазами Кароля; тот разговаривал с Мадой Мюллер и Мелей Грюншпан, возле которой стоял Высоцкий.
— Тихо, детка… Еще услышит кто-нибудь… Разве можно во всеуслышание говорить о своей любви…
— Я не считаю нужным и не умею ничего скрывать. Да и зачем стыдиться любви?
— Не стыдиться надо, а прятать от людей как можно глубже, на самое дно души.
— Почему?
— Чтобы не коснулись злые, равнодушные или завистливые взгляды. Я даже не показываю малознакомым людям свои лучшие картины и статуэтки. Мне кажется, не оценив их красоты, они осквернят их своими взорами и лишат прелести. А что уж говорить о душе…
— Почему? — опять спросила Анка, — эта мимозность была ей непонятна.
— В сущности, большинство моих сегодняшних гостей прежде всего фабриканты, дельцы, знатоки фабричного производства. Они умеют только наживать деньги и ворочать делами… Кроме этого, для них ничего не существует. Ведь такие понятия, как любовь, душа, красота, добро и тому подобное, не сулят выгоды. Это как вексель без поручительства да еще, по выражению Куровского, выданный марсианином.
— А Кароль?
— Ты знаешь его лучше меня. А, вот и коллекционерша по преимуществу дешевых произведений искусства со своими придворными. Пойду поздороваюсь с ней…
И Нина поспешила навстречу госпоже Эндельман, которая выступала так важно и величественно, что невольно привлекла к себе внимание.
За ней на почтительном расстоянии шли две хорошенькие одинаково одетые барышни, составлявшие ее свиту.
Одна из них держала веер, другая — носовой платок, и обе кланялись, как автоматы, внимательно следя за каждым движением своей госпожи, которая не сочла даже нужным представить их хозяйке дома. Опустившись в низкое кресло и приставив к глазам лорнет на черепаховой ручке, Эндельманша визгливым голосом громко восторгалась красотой Нины, убранством гостиной и многолюдным обществом. А сидевшие в стороне компаньонки по ее поистине царственным жестам должны были догадываться: веер подать ей или носовой платок.
— Она выглядит, как королева… как Мария… Магдалина.
— Вы хотели сказать: Мария Терезия, — шепнул Гросглику Куровский.
— Не все ли равно? Как дела, Эндельман? Во что тебе обходится этот шик? — обратился банкир к Эндельману, который следом за женой незаметно проскользнул в гостиную и со скромным видом тихо здоровался со знакомыми.
— Спасибо, Гросглик, я здоров! А? — переспросил он, приставляя к уху свернутую трубкой ладонь.
— Пан Боровецкий, вы не знаете, когда вернется Мориц Вельт?
— Понятия не имею! Он мне не докладывал об этом.
— Я немного беспокоюсь: не приключилось ли с ним беды?
— Ничего ему не сделается, — равнодушно ответил Кароль.
— Так-то оно так, но я неделю назад послал ему чек на тридцать тысяч марок, а его все нет. Сами знаете, сколько сейчас мошенников.
— Что вы хотите этим сказать? — спросил Кароль, задетый его словами.
— То, что его могли ограбить, убить. В наше время деньги ценятся дороже человеческой жизни, — сентенциозно произнес Гросглик и тяжело вздохнул; хорошо зная Морица, он не без оснований беспокоился за свои деньги.
— Мери, не заставляй себя просить! Сыграй что-нибудь, ведь ты хорошо играешь, — уговаривал банкир дочку, которую Травинская подвела к фортепиано.
Мери — тощая, горбоносая девица, с тонкими губами и узкими бедрами — села за фортепиано и вяло ударила по клавишам. С синевато-бледным прыщавым лицом, красным носом и худыми длинными руками она была похожа на ощипанную замороженную курицу, которую по странной прихоти обернули в дорогие шелка.
— Покажите мне здешних золотых телиц, — тихо попросил Горн у Кароля.
— Вот они: Мада Мюллер, Меля Грюншпан и Мери Гросглик.
— А полек среди них нет? — спросил Горн, понижая голос, чтобы не мешать бренчанию Мери.
— Увы, пан Горн, мы только начинаем производить сукна и ситцы, и пройдет лет этак двадцать, прежде чем наши дочки получат в приданое миллионы. А пока можете восхищаться красотой полек, — с насмешкой сказал Кароль и отошел к поманившей его Анке, которая сидела рядом с Высоцкой.
Невыразимо скучная и длинная соната в исполнении Мери подействовала на собравшихся так, что после минутного молчания все разом громко заговорили, не исключая самого Гросглика. Тот, узнав от старика Эндельмана, что Бернард перешел в протестантство, стал возмущаться.
— Я всегда говорил: он плохо кончит. Строил из себя философа, человека fin de sieclu[53]
, а оказался дураком. И почему он выбрал именно протестантство? Я полагал: у него более тонкий вкус. Впрочем, будь он католиком, протестантом или мусульманином, он все равно останется евреем, а значит, нашим.— Вам не нравится протестантство? — спросил Куровский, не спуская глаз с Анки, которая прохаживалась с Травинской по гостиной.