— Сегодня еще нет, — поддел я этого благодетеля всего человечества, а миллионеров в особенности.
— Склероз, — огорченно буркнул Блэк и потер ладонью лоб.
— Этого можете не бояться, — утешил я его. — Просто вы берете пример с наших великих политиков. Эти твердят одно и то же до тех пор, пока сами не поверят в свои речи. О Черчилле вон рассказывают, что он свои речи начинает произносить с самого утра, еще в ванной. Потом повторяет за завтраком перед женой. И так далее, день за днем, покуда не отработает все до последнего слова. К моменту официального произнесения слушатели знают его речь почти наизусть. Самая скучная на свете вещь — быть замужем за политиком.
— Самая скучная на свете вещь — это самому быть скучным, — поправил меня Реджинальд.
— В чем, в чем, но уж в этом вас действительно нельзя упрекнуть, господин Блэк. К тому же вы свято верите в непререкаемость ваших слов — не всегда, а только в практически нужные моменты.
Блэк рассмеялся.
— Хочу показать вам кое-что из того, что никогда не будет скучным. Доставили вчера вечером. Из освобожденного Парижа. Первая голубка Ноя — после потопа и с оливковой веточкой в клюве.
Он принес из спальни небольшую картину. Это был Мане. Цветок пиона в стакане воды — казалось бы, что особенного? Он поставил картину на мольберт.
— Ну как? — спросил Блэк.
— Чудо! — сказал я. — Это самый прекрасный голубь мира, какого я видел в жизни. Все-таки есть Бог на свете! Коллекционер живописи Геринг не успел добраться до этого сокровища.
— Нет. Зато Реджинальд Блэк успел. Берите ее с собой на ваш наблюдательный пост и наслаждайтесь. Молитесь на нее. Пусть она изменит вашу жизнь. Начните снова верить в Бога.
— Вы не хотите показывать ее Ласки?
— Ни за что на свете! — воскликнул Реджинальд Блэк. — Это картина для моей частной коллекции. Она никогда не пойдет на продажу! Никогда!
Я посмотрел на него с тенью сомнения. Знаю я его частную коллекцию. Вовсе она не такая уж непродажная, как он утверждает. Чем дольше картина висит в его спальне, тем продажнее она становится. У Реджинальда Блэка было сердце истинного художника. Прошлый успех никогда не радовал его долго, ему снова и снова нужно было доказывать самому себе свое мастерство. Очередными продажами. В доме было три коллекции: общая семейная, потом коллекция госпожи Блэк и, наконец, личное собрание самого Реджинальда. И все три отнюдь не были неприкосновенны, даже коллекция Реджинальда.
— Никогда! — повторил он снова. — Могу поклясться! Клянусь вам жизнью…
— Ваших нерожденных детей, — докончил я.
Реджинальд Блэк слегка опешил.
— И это я вам уже говорил?
Я кивнул.
— Да, господин Блэк. Но в самый подходящий момент. При покупателе. Это был замечательный экспромт.
— Старею, — сокрушенно вздохнул Блэк. Потом обернулся ко мне в порыве внезапной щедрости. — А почему бы вам ее не купить? Вам я отдам по закупочной цене.
— Господин Блэк, вы не стареете, — заметил я. — Старые люди не позволяют себе таких грубых шуток. У меня нет денег. Вы же прекрасно знаете, сколько я зарабатываю.
— А если бы могли — купили бы?
На мгновение у меня даже дыхание перехватило.
— В ту же секунду, — ответил я.
— Чтобы сохранить у себя?
Я покачал головой.
— Чтобы перепродать.
Блэк смотрел на меня с нескрываемым разочарованием.
— Уж от вас-то я этого не ожидал, господин Зоммер.
— Я тоже, — ответил я. — К несчастью, мне в жизни надо еще много всего наладить, прежде чем я смогу собирать картины.
Блэк кивнул.
— Я и сам не знаю, почему вас об этом спросил, — признался он немного погодя. — Не стоило этого делать. Такие вопросы только напрасно будоражат и ни к чему не ведут. Верно?
— Да, — согласился я. — Еще как верно.
— И все равно возьмите с собой этого Мане на ваш наблюдательный пост. В нем больше Парижа, чем в дюжине фотоальбомов.
«Да, ты будоражишь меня, — думал я, ставя маленькую картину маслом на стул у себя в каморке, возле окна, из которого открывался вид на мосты Нью-Йорка. — Ты будоражишь уже одной только мыслью о возможном возвращении, которую необдуманные слова Реджинальда Блэка пробудили во мне, как удар молотка по клавишам расстроенного пианино». Еще месяц назад все было ясно — моя цель, мои права, моя месть, мрак безвинности, орестейские хитросплетения вины и цепкая хватка эриний, охранявших мои воспоминания. Но как-то почти незаметно ко всему этому добавилось что-то еще, явно лишнее, ненужное, от чего, однако, уже невозможно было избавиться, что-то, связанное с Парижем, надеждой, покоем, причем совсем не тем кровавым, беспросветным покоем отмщения, который я только и мог вообразить себе прежде. Надо что-то любить, иначе мы пропадем, так, кажется, Блэк говорил. Но разве мы еще способны на это? Любить не от отчаяния, а просто и всем сердцем, со всею полнотой самоотдачи? Кто любит, тот не пропащий человек, даже если его любовь обернулась утратой; что-то все равно останется — образ, отражение, пусть даже омраченные обидой или ненавистью, — останется негатив любви. Но разве мы еще способны на это?