Луна светила прямо в окно, наполняя комнату голубоватым сиянием, озаряла мягким светом спящий городишко с его пустынными улицами, раздольные, подернутые серебристым туманом поля с тихо колыхавшимися всходами. От лугов и болот, точно дым из кадильниц, поднимались беловатые испарения и устремлялись к темно-синему небу; в туманной мгле, в сонно шумящих, покрытых жемчужной росой хлебах неумолчно стрекотали кузнечики, и от этой мелодии — приглушенной, дробившейся на мириады звуков — звенел воздух; ее подхватывали лягушки, громко повторяя хором: «Ква-ква-ква!»
Когда они на миг умолкали, их сменяли другие голоса, доносившиеся с дальних болот, от заросших прудов, поблескивавших зеркалом вод, изрезанных золотистыми лунными дорожками, доносились они и с берегов ручьев, окаймленных клонившимся под тяжестью росы аиром, из желто-голубых от калужниц и незабудок оврагов, над которыми стояли старые, трухлявые ивы, чьи верхушки походили на огромные головы, точно густыми волосами покрытые молодыми побегами.
Отовсюду неслись таинственные крики, пение, шорохи, исполненные любовного томления звуки и, сливаясь воедино, слагали гимн во славу волшебной ночи.
В кустах сирени заливались соловьи, им вторили тысячи птичьих голосов; на лиственнице посреди двора клекотал аист, испуганно кричали болотные чайки, нежно щебетали ласточки в гнездах, шелестели хлеба, жужжали майские жуки, мычали коровы в хлевах, на далеких пастбищах ржали лошади.
Но вдруг все смолкало, и воцарялась такая немая, недвижная тишина, что казалось, слышно, как с листа на лист падает капля росы, как за садом лепечет ручей и тяжело вздыхает сама мать-земля.
После минутной тишины хор голосов зазвучал еще громче и оглушительней. Деревья, травы, всякая живая тварь пели проникновенную песнь любви, и, казалось, ветки, цветы, руки в страстном порыве тянулись друг к другу.
И овеянная благоуханием земля со всеми своими звуками: пением, бормотанием, шелестом, бьющей ключом жизнью, с искристым блеском и лучистостью, точно подхваченная неистовым вихрем любви и томлением по вечности, порожденными этой июньской ночью, бросилась, как в объятия, в темную разверстую бездну, усеянную холодными росинками звезд, таящую в себе мириады солнц и планет, — бездну глухую, таинственную и страшную.
Нет, Макс положительно не мог уснуть.
Под самым окном распевал соловей; сидя на покачивавшейся под ним ветке и ничего не слыша, он выводил дивные трели, и невыразимо чарующие звуки лились потоком, обрушивались каскадом, как жемчуг, сыпались на сад, на цветы. А из чащи ветвей сонно, апатично отвечала ему самочка.
— Чтоб тебя черт побрал с твоим писком! — рассердился Макс и швырнул в кусты башмак.
Соловей перепорхнул на другой куст, и когда Макс лег, вернулся на прежнее место и снова запел. Макса это привело в ярость, и, повернувшись к стене, он закутался с головой в одеяло, но заснул только под утро.
Этой ночью в куровской усадьбе никому, кроме пана Адама, не спалось.
В особенности Анке: разговор с Каролем не успокоил ее, а, напротив, только укрепил подозрение, будто он что-то от нее скрывает, но разве ей могло прийти в голову, что скрывает он свое безразличие к ней и с трудом делает вид, что любит ее.
Этого она никак не могла предположить, потому что сама любила со всей страстью, на какую способно двадцатилетнее сердце.
Не давали уснуть и думы об ожидавшей ее жизни в Лодзи, о том, что через месяц она покинет Куров, где прожито столько лет.
«Что я буду делать в городе?» — не давала ей покоя мысль. Но под утро донесшиеся со двора гоготание гусей, мычание выгоняемых на пастбище коров развеяли эти полусонные размышления.
И она тотчас встала.
Пан Адам уже разъезжал по двору в кресле с колесиками, которое толкал перед собой мальчишка-слуга. Заглянув в хлев и накричав на пастуха, старик засвистел, сзывая голубей. И они стаей слетелись к нему с голубятни, садились на плечи, на поручни кресла, кружились над ним, трепеща крыльями, воркуя и вырывая друг у друга горох, которым он каждое утро кормил их.
— Марш, марш вперед! Тра-та-та! Валюсь, встать в строй! В атаку! — Окруженный шумливой белоснежной стаей, скомандовал он и запел: — «Жил-был у бабушки серенький козлик, вот как, вот как, серенький козлик!» Валюсь, в сад! — приказал он, отмахиваясь шляпой от голубей, которые летели за ним и садились на кресло. — Пошевеливайся, бездельник!
— А я что делаю? — сонным голосом отвечал подросток, кативший кресло между рядами цветущих яблонь; огромными букетами стояли они на фоне зеленой травы, окутанные розовой дымкой и оглашаемые гудением пчел, которые, как ржавые пули, перелетали с цветка на цветок.
На вишнях пели иволги, самозабвенно клекотал аист, стоя в гнезде с запрокинутой чуть не на спину головой.
— Скажи-ка, Валюсь, яблочки нынче уродятся?
— Уродятся, как не уродиться.
— Ну, пошевеливайся!
— А я что делаю?
— И груши?
— Уродятся, с чего бы им не уродиться.
— А обрывать их станешь, каналья?
— Я не рвал их, — буркнул мальчишка, как видно, недовольный тем, что ему об этом напомнили.
— А кто в прошлом году дюшесы съел?
— Михал Францишков, не я!