— Вот тут, под глазами. Можно я вытру? — В голосе ее звучала робкая просьба.
— Буду вам очень признателен.
Она послюнявила уголок платка и старательно вытерла запачканное место.
— И вот здесь еще! — показывая на висок, воскликнул Боровецкий, которого забавляла эта сцена.
— Нет, здесь чисто! Честное слово, чисто! — сказала она, внимательно осмотрев его лицо.
Он поцеловал ей руку, хотел поцеловать и другую, но она отступила назад, прикрыла золотистыми ресницами потемневшие от волнения глаза и с минуту стояла неподвижно, в растерянности теребя фартук.
Кароль при виде ее смущения улыбнулся.
— Раз вы надо мной смеетесь, я уйду, — обиженно прошептала она.
— Тогда я тоже пошел.
— Приходите вечером с паном Максом, я испеку яблочный пирог.
— А если придет один Макс? — не без коварства спросил он.
— Нет, нет, лучше вы один приходите, — вырвалось у нее, и, чувствуя, что краснеет, она убежала в дом.
Кароль с улыбкой посмотрел ей вслед и отправился обедать.
У Баумов многое переменилось с зимы, и отовсюду веяло грустью и запустением.
Огромные корпуса затихли, словно вымерли: на фабрике осталась только четвертая часть рабочих.
По заросшему травой пустынному двору бродили куры и собаки, которых теперь на день не сажали на цепь; из-за пыльных, затканных паутиной окон доносился, навевая сон, негромкий, монотонный стук ткацких станков, но за стеклами не видно было ни снующих людей, ни работающих машин. Там, где жизнь должна была бить ключом, царила гробовая тишина.
Даже сад пришел в запустение, — иные деревья засохли и протягивали к небу голые сучья, иные сиротливо стояли среди сорняков, буйно разросшихся на некошеных, незасеянных газонах.
Наводил уныние и дом: со стен местами облупилась штукатурка, ступеньки на веранду подгнили и просели, а дикий виноград, едва успев зазеленеть, неизвестно почему засох, и теперь его плети свисали желтыми грязными лохмотьями.
На клумбах под окнами из густой травы и чертополоха кое-где выглядывали белые головки нарциссов да желтел молочай.
Посыпанные гравием дорожки были изрыты кротами и заросли травой, а ветром нанесло на них сор.
В комнатах царила гнетущая тишина и пахло затхлостью, словно они были нежилые.
Старик Баум рассчитал всех служащих, оставив в конторе только Юзека Яскульского да несколько женщин на складе.
Фабрике грозило банкротство; дом пропах лекарствами, так как жена Баума уже несколько месяцев хворала.
Берта с детьми уехала к мужу, и из всех домочадцев остались только вечно страдавшая флюсом фрау Аугуста с подвязанной щекой, по пятам за которой ходили кошки, старик Баум, целые дни пропадавший на фабрике, в каморке во втором этаже, да Юзек с пуще прежнего испуганной физиономией.
Боровецкий прошел прямо в комнату к больной, чтобы осведомиться о ее здоровье.
Обложенная подушками, она полусидела на кровати, уставясь безжизненными, блеклыми глазами в окно, за которым покачивались ветки.
Улыбаясь бесконечно печальной улыбкой, она держала в руке чулок, но не вязала.
— Добрый день, — отвечала она на приветствие Кароля и прибавила: — А Макс пришел?
— Нет еще, но сейчас придет.
Она вызывала у него безотчетную жалость и сочувствие, и он стал расспрашивать ее, как она провела ночь, как себя чувствует, словом, обо всем том, что подобает в таких случаях.
— Хорошо, хорошо! — отвечала она по-немецки и, словно пробудясь от долгого сна, оглядела комнату, задержала взгляд на развешанных по стенам фотографиях детей и внуков, потом перевела его на качающийся маятник и попыталась вязать, но чулок выпал из ее исхудалых, обессилевших рук. Хорошо, хорошо, — машинально повторяла она, глядя на резные листья акаций за окном.
Она словно не замечала ни фрау Аугусту, которая несколько раз заходила в комнату и поправляла ей подушки, ни стоявшего возле постели мужа и покрасневшими глазами смотревшего на ее осунувшееся серо-желтое лицо.
— Макс! — прошептала она, услышав шаги сына, и ее безжизненное лицо мгновенно преобразилось.
Макс поцеловал ей руку.
Она прижала к груди его голову, погладила по волосам, а когда он вышел в столовую, снова уставилась в окно.
Обедали молча и за столом долго не засиживались: царившая в доме печаль действовала на всех угнетающе.
Старик Баум изменился до неузнаваемости: еще больше похудел, сгорбился, лицо у него потемнело, и глубокие, точно вырезанные на дереве, морщины пролегли около носа и рта.
Он пытался поддерживать разговор, осведомлялся, как обстоят дела на фабрике, но на полуслове умолкал, задумывался и, перестав есть, смотрел в окно на стены мюллеровской фабрики, на блестевшую на солнце стеклянную крышу прядильни Травинского.
Сразу после обеда он отправлялся на фабрику, обходил пустые цеха, осматривал бездействующие станки, а потом, затворясь в конторе, смотрел на город: на тысячи домов, фабрик, труб и с невыразимой тоской прислушивался к клокочущей жизни.
В последнее время он никуда за пределы фабрики не выходил, обрекая себя вместе с ней на умирание.
Фабрика, по выражению Макса, была при последнем издыхании.
И никакие усилия не могли ее спасти.