Пришлось подчиниться, отложить пир до завтра. Тропелахе все-таки незаметно отрезал мягкий кусочек, завернул в бумагу фунтиком и спрятал в уголок. Дождавшись двенадцати, когда добровольцы-мясники захрапели, Тропелахе поднялся, тихонько пробрался к гамаку Арсенио и стал трясти его.
— Арсе, а Арсе! — шептал он. — Пойдем на кухню, я там отложил немного мясца, такой хороший кусочек.
— Я из-за какой-нибудь требухи вставать не буду. Точно говоришь, что хороший?
— Клянусь. Сам отрезал. В конце концов, разве мы с тобой не заслужили больше других? А, Арсе?
Арсенио ворча натягивает сапоги. У Тропелахе разгорелся аппетит, он горячо убеждает повара: «Хороший бифштекс сейчас совсем не повредит. Никто не узнает, там же много, всем хватит». Оба пробираются в темноте на кухню, осторожно зажигают коптилку, разыскивают лук, масло, соль, ломтик лимона, раздувают угли в плите.
— Дай-ка сюда вон ту сковородку… Я-то вообще больше люблю жаркое из почек.
— Я, конечно, не очень-то разбираюсь в мясе. Наверно, это филейный край, кусочек-то мягкий-мягкий…
Арсенио освещает сверток. Тропелахе поспешно его разворачивает. Глядит удивленно. Что же это за часть такая? Повар наклоняется над свертком и разражается громким хохотом. «Идите все сюда, а то Тропелахе один съест его!» — кричит Арсенио. Тропелахе поправляет очки, громко сморкается.
— Черт возьми, Арсенио, да скажи же, что это такое? — спрашивает он в недоумении.
— Хвост! Ты будешь есть бифштекс из хвоста, зараза!
Сбежались мачетерос, хохочут. Тропелахе хватает хвост и, размахнувшись, забрасывает его подальше. Мачетерос громко выкрикивают на все лады: «Тропелахе, скушай хвостик! Тропелахе, скушай хвостик! Тропелахе — скушайхвостик! Тропелахе — скушайхвостик!» Арсенио, улыбаясь, достает свисток. Нескончаемый, безжалостный свист несется над лагерем мачетерос-добровольцев.
В последнюю зиму Дарио наконец стало ясно: накормить голодного, напоить жаждущего, сделать так, чтоб не было больше бедных, — это еще не самое главное. Жизнь неудержимо шла вперед, и постепенно начинало казаться, что благородные гражданские порывы мало изменяют жизнь. Ему надоело вышагивать по городу из конца в конец, размахивать флагами да расклеивать лозунги на стенах домов. Он замечал, как к новым революционным понятиям примешиваются давно устаревшие. Волны смятения затопляли душу Дарио. Он огорчался, страдал и по серьезным поводам, и по пустякам. Соседи по-прежнему сплетничали, во дворах по-прежнему стояли зловонные помойки. Дарио все так же ссорился с Марией, ощущал глубокую усталость и недовольство собой, его мучили сомнения. Может быть, события лишь взволновали поверхность и не проникли в глубину? Жизнь неизмеримо шире, могут ли поколебать ее основы грандиозные шествия, митинги со знаменами, гимнами, овациями и всеобщим воодушевлением? Время неумолимо движется вперед, с каждым днем уходят, тают силы, растет усталость, незаметная ржавчина разъедает энтузиазм. Такие, как Дарио, попали в самую гущу общественных потрясений, им казалось сначала, что создание новых учреждений, организация боевых отрядов добровольной милиции, схватка с врагами — все это и есть революция. И вот теперь Дарио увидел — в глубинах человеческих душ, в самой их сердцевине, продолжала жить, несмотря ни на что, складывавшаяся веками закостенелая мораль старого мира. Люди не изменили своих представлений о добре и зле. Повседневное мелкое предательство, лицемерие, интриги, вражда царили в учреждениях под прикрытием священного знамени революции. Бюрократизм разрастался незаметно, заполнял все, как опухоль. Дело возрождения родины подменяли целыми ворохами предписаний и правил. Бюрократы ловко́ пробирались на ответственные посты и, сидя в своих просторных кабинетах с портретами Маркса и Ленина, создавали культ отчужденной власти. В этих кабинетах с кондиционированным воздухом остывали горячие головы, руководители окончательно теряли связь с жизнью. Они уверовали в значимость и незыблемость своих постов, в свое исключительное право управлять жизнью народа, принимали как должное подхалимство подчиненных, гордились приглашениями в посольства и сами устраивали пышные приемы. Напуганные революционной бурей, бюрократы жаждали регламентации, порядка, успокоения, стремились ввести в привычное русло бурный поток событий. Вспоминали о законах, созданных в те времена, когда Куба была колонией, о реформах правительства мистера Мэгуна[34]
, цитировали дряхлую конституцию сорокового года. Все это смешивалось с разговорами об аграрной реформе. Предотвратить ее они были уже не в силах. Эти люди, привыкшие цепляться за колесницу победителя, твердили, что революция уже окончена, закреплена в целой серии принятых мер и постановлений. И апофеозом революции они объявили свой собственный консерватизм, свои устарелые понятия, кое-как перекроенные на более или менее современный лад.