— Преувеличение, преувеличение! — засмеялся он, но на сердце у него было тяжко. Он смотрел на сверкающую воду и снова не мог не думать об Анне. Да, эта Сташка была деловитая, трудолюбивая, достойная восхищения, но его раздражала ее стихийная веселость, ее стремительность, ее резкий голос, слегка вульгарные манеры. И, глядя на нее, он не мог не думать об Анне — о ее серых глазах, изящных движениях, о ее мелодичном голосе. Об Анне, которая гуляла со старым Яновичем и со всяким, кто бы ни пришел, об Анне, чья кроткая красота была лицемерием и ложью.
Сташка, не смущаясь тем, что у нее видны колени, разлеглась в лодке и, глядя в небо, запела. Нет, то не был голос Анны, то не была песенка о калине.
— Ужас, как мне хочется организовать кооператив! — сказала Сташка, и Винцент словно ото сна очнулся. Да, такова уж эта Сташка. Под серебристыми вербами, на колышущейся воде, которая, казалось, сливалась воедино с бездонным небом, она думала именно о кооперативе, об образцовых хлевах, о том, какие удобрения наиболее пригодны для бучинской почвы. Она не утруждала себя даже тем, чтобы обольщать его, Винцента. Голые колени выражали лишь полнейшее пренебрежение. И он прекрасно чувствовал это. А между тем сперва ведь было иначе. Тогда, осенью, они целовались в лодке, и инициатива исходила от Сташки.
Но потом он замечал, как все ниже падает в ее глазах. Ведь он не разбирался в кооперативах, в образцовых хлевах и удобрениях, он не считал нужным разыгрывать из себя знахаря. И теперь в поведении девушки чувствовалась лишь снисходительная жалость, с какой относятся к беспомощности детей или щенят.
Она оставляла его ночевать, но Винцента не соблазнил полный сена сарай. Он сел на велосипед и уехал, ошеломленный, оглушенный потоком ее красноречия, раздраженный тем, что то и дело приходил по каким-то делам кто-нибудь из крестьян и Сташка совещалась с ними совсем другим тоном, чем тот, который усвоила себе в разговорах с Винцентом, — тут не было ни пренебрежения, ни снисходительной жалости, а было серьезное обсуждение серьезных дел. Полдня, проведенные в Бучинах, окончательно выбили его из колеи. Он медленно пробивался сквозь пески и почувствовал облегчение, когда услышал, наконец, лай потревоженных его приездом калинских собак.
Но когда он вошел в свою конурку и зажег лампу, его поразили пустота, тишина и скука. Он тяжело вздохнул и снова невольно задумался об Анне.
VII
Старый Матус медленно полз на животе сквозь высокую траву, направляясь к просеке. Приподнимал на миг голову и зорко осматривался вокруг. Маленькие глаза в сетке морщин пытались проникнуть в тайну зеленой чащи, высмотреть между деревьями куртку лесника, блеск его лаковых сапог, уловить мерцание солнечного луча на стволе ружья.
Но нигде не было ни живой души. Лес благоухал в знойном воздухе, шуршала белка в кроне большой сосны. Вдруг голубой молнией пересекла просеку сизоворонка и исчезла в лесу.
Там, где кончались кусты орешника, пошел молодой ельник, голая, коричневая земля, покрытая рыжей хвоей. Густым кружевом топорщились обнаженные нижние веточки, превращающиеся повыше в сплошную стену зелени.
Сюда-то и приполз Матус, на границу высоких трав и елового леса. Вытащил из кармана спички, добытые с большим трудом, по одной, по две украденные при случае у невестки. Оно, конечно, не без того, чтобы на него не падало подозрение, — спички-то ведь были пересчитаны и их должно бы хватить надольше, а вот не хватило.
— Отец, вы брали спички?
Он пожимал плечами, втягивая в них голову, и смотрел маленькими глазками в злое, рассерженное лицо невестки. На что ему спички? Ведь у него уж давно нет махорки на цыгарку.
Она не верила и подозрительно смотрела на него, но до правды не доискалась. Да и как доищешься? Ведь он никому ни слова не сказал о своих замыслах. Между тем эта мысль жгла его с того самого дня, когда он столько времени зря прошатался по лесу и должен был с пустой кружкой возвращаться кружным путем мимо Радзюков.
Сперва, когда старый Матус ложился спать, сон не приходил, он размышлял, — как бы оно было, если бы лес загорелся, еловый лесок, далекие розовые сосновые колоннады и пихты вдоль дорожки. Как взвилось бы золотым заревом пламя, как ветер разнес бы его красной метлой, мерцающим вихрем, как шипели бы в огне дубовые ветви, стройные осины, влажная, полная соков зелень, не могущая устоять перед всевластной силой огня!
— Вот увидишь, вот увидишь, сволочь, — шептал он увядшими губами. А так как он спал теперь в избе, то невестка кричала на него со своей кровати у стены:
— Что вы там вертитесь? Уснуть невозможно. Мало шума днем, так вы еще по ночам колобродите!
Тогда он умолкал, но все думал свою думу. Ведь всяко могло случиться. Бывает, летом молния ударит. А то и так кто-нибудь мог заронить, — да хоть и сам лесник, ведь курит же он в лесу, хотя это строго запрещено.