Это удивляло графа. В войне, которая велась целые годы, он чувствовал все больше крестьянской ярости, крестьянской гордости, всем пренебрегающего ожесточения. Они предпочитали с утра до вечера махать топорами, делиться последней ковригой хлеба, только бы те, из Бжегов, не были вынуждены продать ему землю. В Мацькове посулили старосте, что вышвырнут его, если он осмелится еще раз хоть заикнуться о протоке. А ведь граф давал неслыханную цену — две тысячи злотых за ни на что не пригодный ручеек.
Мужики дали знать кому следует, и судебный исполнитель забрал у графа на целых двадцать тысяч карпов, в бочках, уже готовых к отправке. Они дали знать, и внезапно появившийся судебный следователь забрал приготовленную к отправке, увязанную в мешки пшеницу. Остшеньский чувствовал, что вокруг него нарастает волна враждебности, что она вздымается все выше — и это еще больше подстрекало его. Уже не просто захватывать землю, ради накопления ее, как раньше, а для того, чтобы показать, что он здесь сильней, чтобы напомнить им, что ведь не так давно здесь, в остшеньской усадьбе, их наказывали кнутами за лень и неряшливую работу на барщине, что нечего им нос задирать! Чтобы показать им, что он здесь господин и смеется над их жалкими деревушками, пожираемыми насекомыми, темнотой, нуждой, над их бесплодными полями, над их общинными выборами, над их иллюзорными правами, над их напыщенным гражданством, которое осмеливалось равняться с ним.
Нет, никто из них не был равен графу Остшеньскому! Недаром в сумрачных залах дворца висели на стенах портреты людей, из века в век владевших остшеньскими имениями. Века назад, в древние времена, кто-то из Остшеньских получил эти земли, и так они и оставались в их роду. Недаром в дворцовых покоях еще чувствовался запах давних дней — все преодолевающая традиция, ставящая Остшеньских выше всех помещиков в этих краях. С презрением смотрел граф на все, происходящее в стране, на все перемены, приносимые временем. Что другим казалось почти ничем, — для него было чересчур, ох, чересчур много! Мужицкой грязью разило от толпы, которая вдруг ни с того ни с сего стала добиваться власти и прав, будто ей и вправду полагались какие-то права. На первые места стали протискиваться люди, не могущие похвалиться ни именем, ни происхождением, ни прошлым своей семьи. Все рушилось. Все забывали о своем достоинстве, о своих священных обязанностях… Но он будет держаться и удержится, как удержались его предки, когда даже и сюда, за Буг, докатились татарские и литовские нашествия. И сейчас кое-кто из шляхты сдавался, отказывался от всего, переезжал в города. Но он держится и будет держаться, ни на шаг не отступит!
Мучительно закололо в сердце, и снова из непроглядной тьмы множества вещей, о которых обычно не думают, о которых не хотят знать, выплыло напоминание о старости. Не подлежало сомнению: старел он, Остшеньский, самый сильный человек во всем воеводстве, человек, о котором говорили, что он никогда не состарится. Ему и самому иногда казалось, что это правда; но вот старость приближается все быстрей, все чувствительней дает о себе знать. Колотьем в сердце, одышкой на лестнице, синими мешками под глазами, отечностью ног. Что-то портилось в исправной до сих пор машине, и врачи — в знания которых Остшеньский, впрочем, не верил, — не помогали. Слишком много всего обрушилось на него за последнее время, и слишком он был одинок.
За окном улыбался золотой день — переливался зеленью, лазурью, золотом. Но холодной голубизной смотрели со стены глаза младшего сына — сурово и чуждо.
Да, да. На Бруно нечего было рассчитывать — он всегда был легкомысленным, ничего не уважающим. Он был старший, ему все должно было остаться, но он об этом не думал. Ведь лишь в последнюю минуту удалось спасти Гоженев, а Бруно в это время не нашел ничего лучшего, как выйти на дуэль из-за актрисы — жалкой к тому же актриски, продажного существа, любовницы первого встречного — и позволить убить себя на этой дуэли. Да, да, это было похоже на Бруно. Но Юстин?
Граф остановился перед портретом и пристально всмотрелся в него.
— Зачем ты так поступил? Зачем ты так поступил?
Старое больное сердце сочилось кровью от этого вопроса, на который уже никто в мире не мог ответить. Холодно, надменно смотрели со стены голубые глаза. В эти глаза влюбилась маленькая госпожа Гославская, в голубые глаза под черными бровями. Он же, отец, никогда по-настоящему не знал, что таится за блеском этих зрачков.
Другое дело Юзефа — та в сущности всегда была ему ближе всех. Он узнавал в ней собственное упрямство, собственную гордость, собственный необузданный характер. Да только во что она обратила эту гордость, этот характер и упрямство? Все пошло на глупые идейки, на глупую любовь, приведшую ее в конце концов к жалкой смерти. Панна Юзефа Остшеньская из Остшеня — жена сына какого-то органиста!
Остались лишь эти две — жена и Зуза.