Кроме того, эта война не замирает по воскресеньям. Не дает отгула, чтобы сходить в церковь или набраться сил на свежем воздухе (или даже по поводу единичного и вполне заурядного дела об убийстве). Никаких выходных для жителей Гамбурга и Берлина, которых в ознаменование дня Господа нашего как следует поджарят.
Они с ревом проносятся мимо, скрытые стыдливой ширмой облаков. И опять вступает мерный лязг землечерпалки. Чунг-ха-чунг-ха! Только теперь он звучит громче, потому что мы совсем рядом – осталось меньше ста ярдов.
А вместе со звуком приходит и запах. Пахнет чем-то извлеченным из первородных глубин. Тот же запах, что у Дика в спальне.
Он здесь. Он знает свое место. Он знает, на что годен. Он следит, чтобы подъемник шел и чтоб ковши выходили полными. Грохот пенящего воду механизма заглушает мимолетный – на воздусях – гул всемирной схватки. Он не видит бомбардировщиков, он не слышит бомбардировщиков. И запах ила – это запах святилища, запах беспамятства. Он здесь, он сейчас. Не там, не тогда. Ни прошлого, ни будущего. Он помощником на «Розе II».
И он – Спаситель Мира…
Пятьдесят, сорок ярдов. Вода кипит, клокочет. Под днищем «Розы II» гигантское рыло подъемника впивается, вгрызается вращающейся челюстью ковшей в мягкое и беззащитное речное дно. Тридцать ярдов. Отец не в силах удержаться от очередного вопля. Он опять прикладывает сложенные рупором руки ко рту и кричит, пытаясь перекрыть лязг ковшей. «Дик, мы уже едем! Мы едем – чтобы забрать тебя домой, Дик! Домой!» Двадцать ярдов. «Дик, мы…»
И тут.
Тут.
Но разве память в силах удержать – в простоте и ясности – те, самые последние мгновения. Память даже не в силах дать гарантии, что все увиденное в тот момент не предстало предо мной на мгновение раньше, чем оно произошло на самом деле, как если бы я все это уже где-то видел – память о том, чего еще не было. Голова и плечи Дика (потому что мы теперь совсем рядом с бортом, и приходится задирать головы, чтоб посмотреть на палубу) появляются над поручнями землечерпалки примерно футах в трех от равномерно блюющего илом отводного желоба. В ту же самую секунду я четко вижу то, что предстает его глазам: перегруженная плоскодонка, три знакомых лица и две невесть откуда взявшиеся (невесть откуда?) фигуры в форме. В форме. Он пробегает мимо вероятной точки соприкосновения лодки с бортом корабля, вниз по течению, за грязе-наливную баржу, так что мы промахиваемся, пропустив его на траверзе. Сквозь грохот доносится характерный звон стекла о металл.
Кто же крикнул первый, Нэт или Джо? «Эй, приятель, не суетись!» Или Стэн Бут (вывернув голову через плечо): «Дик! Дик, твою мать! Да выруби ты этот чертов подъемник!» Или это был отец, и он опередил их всех, крикнув (к вящему удивлению наших американских гостей, не говоря уже о Стэне Буте): «Дик, все в порядке! Дик! Я буду твоим отцом…»
Правда ли (но разве я могу быть уверен, надвигались сумерки, и лодку качало, и далеко), что его ресницы были абсолютно неподвижны и что его взгляд, ясный и острый, в какой-то момент оставил нас и погрузился в созерцание кипящей, взбаламученной, подернутой от вибрации корпуса мелкой рябью поверхности Узы? Что было сначала: он двинулся или я крикнул? И – на самом ли деле я крикнул, или нужные слова только лишь звякнули у меня в голове (чтоб отдаваться эхом всю оставшуюся жизнь)?
«Дик – не делай этого!» …
Но все мы видели, и все согласились – пьяные в дым или трезвые – в том, что было дальше.
Он поворачивается. Он бежит на бак, на самый нос «Розы» (каковой, в отличие от множества других корабельных носов, лишен остроты и изящества линий и не создан для того, чтоб разрезать и распугивать волны; он вздернут, закруглен и зазубрен, и он увенчан дерриком – чтобы натягивать тросы подъемника). Дик взбирается на поручни; встает, босой, на обе ноги, даже на долю секунды не оперевшись о ближайшую опору деррика. Выпрямляется в полный рост.
Несколько мгновений он стоит, он пробует опору, он медлит, покачиваясь на месте, на тусклом фоне западного горизонта. А потом совершает прыжок. По высокой, долгой, захватывающей дух дуге. Достаточно высокой и долгой, чтобы свести на нет возникшую впоследствии теорию, что будто бы он запутался не то в якорной цепи, не то в тросах; достаточно долгой и захватывающей дух, чтобы мы успели увидеть, как его тело, скользя сквозь воздух, превращается в единый, упругий и вроде как лишенный человеческих членов континуум, и, случись меж нами эксперт по прыжкам в воду, он подтвердил бы: вот где природный талант, вот уж, воистину, человек-рыба.
И пробивает поверхность воды, почти без всплеска.
Пропал. Стэн Бут табанит, разворачивая лодку. Мы смотрим, мы ждем, когда же над водой покажется голова. Мы смотрим и потихоньку перестаем верить своим глазам. Смотрим и дрейфуем по течению (ага, начинается отлив, и Уза потекла); следуя вдоль воображаемой линии, идущей от носа «Розы II».