«Как всегда, к завтраку», – с досадой подумала мать, прикидывая, что от горячей сковородной пышки придется отрывать совсем не лишний кусок. От ребят отрывать… И тут же устыдилась своей нечаянной жадности, пригласила:
– Проходи, сватья, садись. В ногах, говорят, правды нет.
– Спасибо на добром слове, девка. Сяду я, к теплу поближе сяду. Весна на дворе, а намерзлась за ночь – душа заледенела.
Бабе Нюше, выселенной из своей избы немецкими солдатами, не под силу было построить землянку. Спасалась она в старой картофельной яме. Осенью, до холодов еще, сколотил отец над ямой ящик из бросовых досок, промазал его глиной, засыпал опавшей листвой и землей. Печку в таком жилище не поставишь, костерок запалить никакой возможности нет. Натаскала баба Нюша в звериную свою нору тряпья да соломы, слепила кое-какое гнездо, а как от лютых холодов сбереглась, как стылую зиму пережила – одной ей ведомо. Не раз и не два звала ее мать переселиться в землянку, но Анна Григорьевна упрямо отказывалась. «Вам самим-то прожить под силу ли, а куда ж еще лишний рот? – приводила она свои доводы. – Вот как станется такое, что не приду к вам утречком, не проведаю, так знайте: замерзла я аль померла… Отмаялась… Хороните с легким сердцем: без надобности я и Богу, и людям. В этой яме и хороните».
Волоком подтащив табурет к печке, баба Нюша пристроила на нем свое небольшое, исхудалое тело, уткнула острые колени в горячие серые камни. Розовые отсветы пламени из-за плохо прикрытой дверцы падали на ее желтый, пергаментный лик, на заостренный нос, и походила старуха на вылепленную из глины, никому не нужную птицу-игрушку.
В прежние-то времена, до войны еще, до того, как немцам в село прийти, не переступала баба Нюша порога их избы без гостинцев для ребят. То пестрые конфеты, похожие на подушечки, принесет в узелке, то яйца, в луковой шелухе варенные и оттого коричневые, а то и просто по огурцу на брата. Пупырчатые, нежные, с грядки в своем огороде сорванные… Еще запомнились ребятам помидоры – сочные, с розовой мякотью, и тугая редиска. Мальчишки всегда шумно радовались приходу бабы Нюши, спрашивали: «Ты чего нам принесла?», скучали, если долго не заглядывала.
А сейчас они лежали на нарах, одетые в домашней вязки шерстяные свитерки и штаны из «чертовой кожи», поверх тряпья лежали, вплотную к печке. Грели босые ноги. Молчали. Да и чего шуметь-то? Баба Нюша теперь по многу раз на дню заходит, а все без толку – пустая все, без гостинцев. И в такой час попасть норовит, когда они за стол садятся… Только Зоя, не выдержав ожидания, шуршала в своем темном углу. Одевалась, причесывалась.
Забулькал на камельке чайник. Горьковато и вкусно пахнуло от сковородки.
– Ну вот, придвигайтесь все к столу, будем завтракать, – пригласила мать, переворачивая пышку на сковороде.
Упрашивать мальчишек не надо было – мигом скатились с нар, уселись вокруг стола.
Баба Нюша попросила:
– Ты уж, девка, сделай милость, сюда мне подай. Не обессудь. Заледенела я – никак не отойду. И где, удивительно, муку ты сберегла? Пирогом вот хочешь побаловать…
– Какой там пирог, какая мука! – отмахнулась мать. – Отруби на четверть, на три – картошка мерзлая, толченая. Ребята вон вчера на огороде собирали, подтаяло где…
Зоя подошла к столу медленно, не желая словно бы, села рядом с братьями. Коса вокруг головы венцом уложена, а мальчишки – по плечо Зое. В повадках ее, в поведении так заметно обозначался переход от девчоночьей угловатости к близкой взрослости, к плавности и неторопливости в движениях, что каждый день прибавлялось у матери тревог.
«Скоро заневестится, – переживала она. – Некстати… Лучше б уж дурнушкой росла, лучше б уж совсем неприметной, чтоб в глаза не бросаться…»
Так нет, наперекор войне, материнским тревогам вопреки, из невзрачного совсем недавно, диковатого существа с мальчишечьими повадками становилась дочь красавицей. «Гляди-ка, – заметил вчера отец. – Зойка тебя повторяет. Точь-в-точь такая, как ты в девках была… Будет ребятам присуха». – «Чему радуешься? – возразила мать. – Не те времена нынче, чтобы красоте радоваться. Женихи-то – где они? Которые в армии сражаются, может, и головы уже сложили, которых – того хуже – в Германию угнали, в неволю. Одни гадюки зеленые вокруг…» А сейчас подумала, что вот собирается отец вечером остричь мальчишек – надо и Зойку заставить косу обрезать. Хоть и жаль, зато красоты поубавится.
Обжигая пальцы, мать ломала пышку на шесть кусков. На ребят не смотрела – и без того знала, что все прикованно вцепились взглядами в каждое ее движение и будут ревниво следить до тех пор, пока всяк свой кусок не получит в руки. Старалась, чтобы поровну выходило, без обиды.
Разлила по жестяным консервным банкам горячий кипяток, заваренный сухим липовым цветом.
Ели угрюмо, сосредоточенно, и было какое-то странное несоответствие между постоянным чувством голода, которое носили они в себе много дней подряд, и этой замедленной сосредоточенностью.
– Борька, – подстегнула мать самого младшего, – ты чего так долго жуешь? Зубы болят?