Читаем Земная печаль полностью

На столовую она походила не совсем. По стенам стояли диваны, книжный шкаф, в углу гипсовая Венера Медицейская; закат бросал на дорогие темно–коричневые обои красные пятна. За чайным столом в вазах стояли букеты мимоз и красная роза в граненом с толстыми стенками стаканчике. Печенья, торты, хрустали, конфеты — все нынче нарядней, пышней обычного, — у Натальи Григорьевны тоже приемный день, когда собирались знакомые и друзья. Сама она, в черном бархатном платье, с бриллиантовой брошью, в золотых своих очках, при седой шевелюре, имела внушительный вид. За столом была Анна Дмитриевна, две неопределенные барыни, важный старик с пушистыми седыми волосами и толстая дама в пенсне — почтенная теософка. Старик же, разумеется, профессор.

Он что-то рассказывал — медленно, длинно, с той глубокой убежденностью, что это интересно всем, какая нередко бывает у недалеких людей.

— Я тогда же сказал Максиму Ковалевскому [205]: Максим Максимыч, нам, как русским ученым, представителям молодой русской науки на Западе, не пристало выступать с какими-то — passez moi le mot [206]— мистическими сверхиндивидуалистами, чуть не спиритами, нуте–с, и тому подобное. Он согласился. В тот же день мы завтракали у Габриэля Тарда [207], был лорд Крессель, Брандес [208], я, и представьте…

Знакомое чувство раздражения прошло по спине Антона. «А может, он и врет все, и никакого лорда там не было, да и его самого никто в Париже не знает».

Старик не весьма был доволен, что его прервали; не глядя поздоровался, — и плавно вторя себе рукой с пухлыми пальцами, которые собирал в горсточку, продолжал о завтраке у Тарда. В закате розовели его седые виски; блестел массивный золотой перстень на указательном пальце.

— Давно не заглядывал, — сказала Наталья Григорьевна Антону, наливая ему чаю.

— Меня в Москве не было, — ответил он глухо и слегка покраснел.

— Ты Машуру не ранее чем через час увидишь, — продолжала она. — Да и то ненадолго. У них сегодня собрание. «Белый Голубь».

Антон ничего не ответил. Он сидел хмуро, помешивал ложечкой, и опять был подавлен тоской; опять ему казалось, что напрасно он пришел сюда; ничего, кроме унижения, не вынесешь. Да еще слушай речистого старика.

Вошел Ретизанов в изящном жакете и с цветком в петлице. В это время почтенная теософка, напоминавшая английскую даму хорошего общества, со спокойствием верующего и образованного человека рассказывала соседке о лунной манвантаре [209]и солнечных питрисах [210]. Она приводила точные выражения Анни Безант [211]. Тон ее был таков, что это нисколько не менее очевидно, чем лекции Ковалевского, завтрак у Тарда. Профессор же продолжал свое.

Ретизанов поцеловал руку Натальи Григорьевны и улыбнулся.

— Все по–прежнему, — сказал он. — Наталья Григорьевна занимает золотую середину, а на флангах кипит бой.

— Это только значит, — внушительно заметила она, — что я терпима к чужим мнениям. Терпимость основывается на культуре. А уж середина я или нет, позвольте знать мне самой.

Она слегка взволновалась, и на старческих щеках выступили красноватые пятна. Ретизанов смутился.

— Нет, я совсем не в том смысле…

Но она уже не слушала. Решив, что особой воспитанностью никогда он не отличался, Наталья Григорьевна заговорила с Антоном.

Впрочем, Ретизанов и сам отвлекся. Профессор доказывал, что Достоевский, как человек душевнобольной, развратный и реакционно мысливший, недостоин того ореола, какой создался вокруг его имени в некоторых (он строго оглянул присутствовавших) кружках.

— На одном обеде литературного фонда [212], это было давно, я собирал еще тогда материал по истории хозяйства при Меровингах [213], для диссертации, где поддерживал Бюхера [214]против Эдуарда Мейера [215]: так вот–с, покойный Николай Константинович Михайловский прямо указывал мне — мы сидели рядом, — что талант Достоевского есть не более как гигантская проекция свойств жестокости, сладострастия и истерии. В своей известной статье он определил этого писателя как жестокий талант [216].

— А скажите, — вдруг спросил Ретизанов, — когда вы читаете «Идиота», то чувствуете вы некоторую атмосферу, как бы ультрафиолетовых лучей всюду, где появляется князь Мышкин? Такая нематериальная фосфоресценция…

— Я скорее сказала бы, — заметила теософка, — что внутренний и, конечно, нематериальный свет этого романа — бледно–зеленоватый. Свет, несомненно, эфирный.

Профессор развел руками и заявил, что ничего подобного он не видит и не встречал таких утверждений в критике.

— Впрочем, — прибавил он, — я и вообще нахожу, что между мною и некоторыми из присутствующих есть коренное расхождение в мировоззрениях. Я считаю, что Макс Нордау [217]был совершенно прав, утверждая…

— Да неужели вы можете говорить о Нордау? — почти закричал Ретизанов. — Макс Нордау просто болван…

После этого профессор недолго уже сидел. Он поцеловал руку Натальи Григорьевны и сказал, что рад будет встретиться с ней в Литературном Обществе [218], где она должна была читать доклад «К вопросу о влиянии Шатобриана на ранние произведения Пушкина».

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже