К двум часам съезд определился. Больше толпились, хохотали, танцевали. Легкая маска, тоненькая, в восточных шальварах и фате, быстро подхватила Христофорова, склонила голову — серые, будто знакомые и незнакомые, глаза взглянули на него, будто знакомый голос шепнул:
— Он ходит, он ждет. Но напрасно, напрасно…
И убежала, на резвых ногах, замешалась в толпе менад, окружавших розового Вакха, с тирсом, в виноградных лозах.
— Это кто была, по–вашему? — беспокойно спросил Ретизанов. — Что она вам сказала? Нет, куда она делась?
И он бросился искать восточную девушку.
Христофоров же пошел дальше, все так же медленно. «Лабунская? — думал он. — Да, наверно…» Но его мысли были далеко. Он прошел мимо двери, пред которой на минуту остановился. Вся она закрывалась материями, лишь внизу оставлено отверстие, куда можно пролезть на четвереньках. Он заглянул. Дальше было опять препятствие, так что войти туда могли лишь очень решительные. Танцовщица в коротенькой юбочке и астролог в колпаке со звездами проскользнули все же, хохоча.
В следующей комнате было полутемно. На эстраду вышел худенький Пьеро, с набеленными щеками, и девушка Ночь, в черном газовом платье со звездами, в красной маске. На пианино заиграли танго. Пьеро подал руку Ночи — и они начали этот странный и щемящий, как бы прощальный танец.
Христофоров отошел к стене. Он глядел на эстраду, на толпу цветных масок, толпившихся вокруг, то приливавших, то, смеясь, выбегавших в другие залы. Кто так устал, так измучен, что создал это? Не жизнь ли, человечество остановилось на распутье? Христофорову вдруг представилось, что, сколь ни блестяща и весела, распущенна эта толпа, довольно одного дыхания, чтобы, как стая листьев, разлетелись все во тьму. Может быть, это все знают, но не говорят — стараются залить вином, танцами, музыкой. Может быть, все сознают, что они — на краю вечности. И торопятся обольститься?
Венецианская куртизанка знакомой, мощной походкой подошла к нему и слегка ударила веером.
— И ты здесь, поэт?
— Здесь, прекрасная, — ответил он. — Смотрю.
Она замеялас. ь.
— И прославляешь бедность?
Он придвинулся, заглянул в темные глаза, окончательно узнал Анну Дмитриевну, сказал тихо:
— Ты веселишься? Это правда? — Он сжал ей руку. — Правда?
Она выдернула ее.
— Оставь. Не насмехайся.
Подбежал Ретизанов.
— Слушайте, — закричал он, — я в духовной слепоте! Я ничего не понимаю. Нет, черт, я не могу ее найти. По-вашему, она тут? Да нет, вообще здесь очень все странно. Еще два часа, а уж есть пьяные, теснота. Не пускают Никодимова. Он скандалит. Вам нравится? — обратился он к Христофорову. — А главное, я не могу понять, что со мной сделалось. Я наверно знаю, что она приехала из Петербурга и должна здесь быть. Но где же?
— Ищите девушку в шальварах, — ответил Христофоров, — в низенькой шапочке и фате.
— Да вы почем знаете? — закричал Ретизанов. — Ах, черт…
Глаза его блестели, он был уже без маски. Что-то нетрезвое, лихорадочное сквозило в нем.
— Мне кажется, — сказал он с отчаянием, — что если сейчас ее не найду, это значит, я погиб.
Христофоров взял его под руку.
— Пойдемте, не волнуйтесь. Она здесь. Мы ее найдем.
Действительно, в третьей же комнате, окруженная толпой, Лабунская танцевала danse de l’ourse
[241]с индийской царевной. Христофоров постоял, посмотрел и двинулся дальше. Он не снимал маски.По–прежнему странное и горькое удовольствие доставляло ему — смотреть, не будучи замеченным. От Лабунской, как и всегда, осталось у него легкое ощущение, будто гений света и воздуха одухотворял ее. Но иной образ стоял в его душе, бесконечно близкий и дорогой — бесконечно далекий. Было что-то родственное меж ними, какая-то нота очарования. Христофоров знал, что сюда Машура не приедет. Все же, бродя в пестром мелькании масок, он искал ее. Это волновало и мучило. Иногда мерещилась она в быстром танце, в блеске глаз из-за кружев, в полуосвещенном углу. Но как мгновенно вспыхивала, так же и уходила. Была минута, когда, став в тени портьер, закрыв глаза, усилием воображения он ее вызвал. Она была бледна, тонка, в длинных черных перчатках, с худенькими плечами. Масочка скрывала среднюю часть лица. «Это ваш поэтический экстаз, — говорила она с улыбкой и слезами, — сон, но не то, что в жизни называется любовью».
Он открыл глаза и тронулся. Машинально пробрался он вперед, и хотя теперь ее не видел, странное ощущение, что она здесь, невидимо, не оставляло его. Свет, люди, шум изменялись ее присутствием. Хотелось плакать. Сердце ныло нежностью.
В нюренбергском кабачке очень шумели. Все столики были заняты, скатерти залиты вином. На бочке танцевала маска. Кто-то пытался ораторствовать. Другого собирались качать. У прилавка стоял очень бледный Никодимов и допивал коньяк.
— Несмотря на все, — говорил он флорентийскому юноше, с ласковым и порочным лицом, — я здесь… Дмитрий Павлыч Никодимов пришел.
Юноша дернул его за рукав.
— Дима, — сказал он тенором, вытягивая звуки, — не пей. Тебе вредно.
— Да снимите вы маску! — крикнул Христофорову знакомый, веселый голос.